Это было записано на Валерия как кощунство, хотя единственное, чего он добивался, — это отличия памятников друг от друга.
Легко заметить, что отношение людей одной профессии друг к другу ироническое, с подковырками, особенно в искусстве. Поэт, например, чаще дружен с прозаиком, нежели с поэтом, художник скорее пойдет на исповедь к режиссеру, чем к художнику, и т. д. Чем же еще мог я объяснить, что Валерий все эти годы был дружен со мной, простым школьным учителем, слепнущим над сотнями сочинений? Сидение над ними Валерий называл: «Тетрадей кучу разрывая, нашел ли ты жемчужное зерно?»
Об очередной победе он сообщал немедленно: «О, говорила она, милый Валера, мне ничего от вас не надо. Да и мне тоже, отвечал я, но вы — женщина, я — мужчина, следовательно, мы обречены». Потом садился, брал гитару (он и гитарой владел) и озорно пел: «Мне она отдалась до последнего дня и, забыл чем, клялась, что не разлюбит меля…»
— Разлюбит, — тут же говорил он. — Уйдет к летчику.
И почему это они вое любят летчиков? Вот я заметил, когда видят мое охлаждение и пытаются вернуть, начинают угрожать, что давно звонит летчик.
— Профессия такая. Небо, риск.
— А у нас без крови, без нервов разве что дается? Эх, видели бы процесс мучений, а не конечный результат. Но ведь и я каков Кирджали — на шаг никого не подпущу, пока работаю.
— Оставь, уж Валя-то тебя понимает.
— Она жена, ей положено. Ну-с, — Антон Семенович Ушинско-Сухомлинский, какой тип мужчины лучше: однолюб или же тот, который старается осчастливить побольше женщин?
— Каждой твари по паре.
— Но этого нет. И причем я искренне каждый раз люблю.
Открыв, что может нравиться и любить, он любил. В основном попадались те, что крутились около выставок, мастерских, Дома художника. Их неведомые мужья были всегда где-то за кадром (командировка, загранка, экспедиция…), и Валера рассказывал, что все они клялись, что изменяют мужу впервые, что только такая страсть, такая любовь и тому подобное могли позволить им перешагнуть супружество, предать его. «Врут, конечно, — говорил Валера, — однако поверим».
— Нельзя же этим хвалиться, — возмущался я.
— Сами напрашиваются, — по-печорински отвечал он. — Но и тут есть порядочность. Смотри, я ведь ни разу не увлек жену знакомого. Жена друга это сестра. Один раз попал в историю. Проснулся в знакомой квартире и увидел на стене свою акварель, подаренную знакомому парню. «Ужас! Ужас! А с обеда до вечера мы с ним сидели на выставкоме, я боялся глаза поднять. Какая же дрянь. Он в мастерской ночевал, а я надрался, она говорит: я тебя отвезу».
Но однажды поразился простой мысли, что все эти «красотки кабаре», как он их группировал, давно спят с другими, давно их лапают по другим углам, и что он прочно забыт. А не забыт, так приводится в качестве примера. «Легко представить, как очередного дурака подводят к серванту и позволяют потрогать руками мой графин или бокал. Или на акварель небрежный взгляд. «Тоже он. Так любил, так любил! Валялся в ногах! Нет, сказала я, я замужем, я люблю ваше искусство, но на измену не пойду». Разумеется, к утру или через полчаса она в отчаянии, она не знает, как это случилось. «Это удар молнии, — шепчет она, — помнишь, у Бунина, мы не должны более видеться, мужа как раз посылают на полгода в Африку, и я в одиночестве буду испепелять себя угрызениями». Очередной дурак тащит свою продукцию, а за неимением покупает чужую и так далее. «В сем омуте, мои друзья, купался некогда и я», — завершил он.
Мне уже становилось смешно, когда он пылко говорил об очередной влюбленности. Завершение его годичного романа с некоей Галей заставило было поверить, что он отпрыгался, тем более что она постоянно говорила, чтоб он лучше относился к Вале, к детям. Тогда он притащил эскизы ночных светильников (две неоновые трубки, изогнутые в виде сердец и скрепленные, одна голубого, другая розового накала), очередная работа, навязанная ему, ненужная ему, но дающая деньги, которые уже становились ему не нужны. Он говорил о себе в третьем лице: «Он занимался хрусталем, следственно, был богат». И вот, ожидая одобрения эскиза, он говорил, как этот светильник должен красиво освещать ее плечи («розовое, голубое, белое, немного сирени, акварель!»), он сказал вдруг, что уж у кого-кого, а у нее, Гали, после него никого не будет. «Я последний, чем и горжусь». Еще говорил, что уже безразлична становится близость, что хватает разговора, что дорогим становится время, что сильно устает, что одолели заказы. И все-таки, отшвырнув эскиз, он мечтательно сказал: «Каков был бы образ такого донжуана — после него только могила, он — последняя любовь. А ведь многие женщины обездолены в любви, сколько ее скапливается в них, с какой силой нежности могут Любить. В последней любви скажется все: обреченность, безнадежность, но и отмщение за голодные годы любви, но и доказательство, что сила любви, ее ценность у сорокалетних куда сильнее, чем у молоденьких свистушек Те любят, ожидая вольно или невольно выгоды — наслаждения, женитьбы, подарка, похвальбы перед подругами, а главное, даже и сами знают, что раз ты не женишься, то ты не последний. Им и башки-то не нужно, придет поручик с развитыми мышцами, они ведь силой любви считают физическую. Смотри, вот Валя. Ни с кем мне не было так хорошо, как с нею. Чего мне не хватало? В какую бы ни попадал я историю, я к ней вернусь. Только ведь как у нас хорошо, так давай еще лучше — опустошенный любовью, я не работник, а раз не работник, можно выпить. А там друзья, я там похмелье, а там и Валя отдалилась, и иди налаживай снова мосты. А Галя понимает. И я, — и он говорил, он, — у нее последний. Ах, сколько горькой и ласковой заботы, сколько понимания. А эти!.. — махал он на мысленные скопления красоток и находил им мужское определение. И снова возвращался хвалить «нежную и суеверную женскую любовь на склоне лет».
Галя была далека от занятий искусством, растила детей, отсиживала часы в каком-то учреждении, говорила ему, что женщине важно одно — поддержать творческое состояние мужчины и ни в коем разе не мерцать творчеству. Валера же был из тех, кому важен совет, от этого, видимо, он стал тяготиться Галей.
Митя, упрекая отца, не только забыл то, что все его дорогие капризы были оплачены отцом (Митя отвечал, что этим очень оправдывал себя перед семьей за свою беспорядочную жизнь), но Митя и не знал, что его отца больше всего любили просто как человека. А на такую любовь он не мог не ответить. Когда его звали, он видел, что зовут сердечно, он шел, будь это дом старушки или старика искусствоведа, также и мои учительские компании он усердно высиживал, а уж в них от первой до последней минуты говорят только об учениках да ругают школьные программы. Митя не знает также, как работал его отец. Больших заводов в городе не было, а заказы Валерий получал огромные, даже по размерам, и он уезжал в Ленинград, в Минск, Гусь-Хрустальный, там не очень-то любят такие визиты, печь давали ненадолго, и он работал круглосуточно…
Но довольно. Пора назвать это имя — Лина.
Она русского происхождения, крошкой попала с родителями за границу, там сохранила русский язык, приобретая еще несколько европейских, вышла замуж, муж ее, стремительно сделав карьеру, был назначен в Москву каким-то атташе одного из посольств. Она — гуманитарий, нашла занятие писать статьи об эстетике костюма, интерьере, писала в свои журналы о новинках московских выставок. Слабостью ее было стекло, и, я чувствую, немало валюты бедный атташе истратил на увлечение супруги. Было бы странно, чтобы она не узнала о Валерии. Теперь я полагаю, что она действовала обдуманно: не сразу попросила Валерия сделать копию выставочного хрустального сервиза, она, скорей всего, разыграла любовь к Валерию. Все тут было: и статьи о нем, и разговоры, разумеется с полнейшим знанием предмета, тут и театр был, и приглашение на дачу.
Кстати, к этому времени Валерий был избалован вниманием и приглашениями, но эта дача и его поразила. «Ведь так не могут жить все, — говорил он, — значит, так не должны жить некоторые».
Рассказывал, что стол под цветной скатертью был в саду. «Обслуживали сорокалетние мальчики. В программе было купание, я не знал об этом, не взял плавок, тут же прибежали, принесли новые, моего размера, стали помогать их надевать. Весла к лодке нести не дают. Когда поплыли, кто-то плыл под лодкой, охраняя от подмосковных акул».
Словом, Валерий увлекся. Хотя он все чаще говорил о жене, говорил с виноватой нежностью, но с Линой, говорил он, была искомая духовная близость. Он все уши прозвенел про Лину.
В оправдание Лины надо сказать, то у него тогда была вспышка творчества. Без сожаления он распродавал предыдущие работы, да и дети, особенно Митя, тянули денежки. Митя начинал бегать по редакциям и хотел произвести впечатление, росли и дочери.
Он дочерей любил. Потеряв Митю, он знал, что его потерял, не веря в его литературные пробы, он пытался сохранить уважение и любовь дочерей. Но ведь это только представить его квартиру, эти бесконечные звонки, просьбы бесконечные, откуда силы, чтобы выполнить все? Поневоле шла в ход какая-то хитрость, а дети все видят, а дети ничего не прощают. Уже и в мастерской не стало спасения. Он не подходил к телефону (для близких был условный звонок: вначале два сигнала, потом молчание, и снова звонок, но и в эту паузу втискивался кто-то), завел станок для алмазной грани и сутками глотал стекольную пыль. Потом бесконечные эскизы, даже часто и технические описания, и формы делал он сам, не оттого, что не доверял кому-то, просто дорожил фамилией. «Раз написано, что моя авторская работа, то я и должен сделать от начала до конца». И снова эскизы, снова описания, уже на авторские изобретения, на новые орнаменты и узоры. В распределении узоров по окружности вазы или чаши, в вычислении соотношения длины донышка и вместилища, в пропорции длины ножки к длине воронки ему очень помогали его занятия древней посудой из стекла, его занятия в запасниках керченского музея.