- И тогда было так?
- Да, именно так тогда и было, и я внезапно заплакала в твоих объятиях; а ты думал, что это от заполнившего меня желания всеми чувствами еще глубже проникнуть в твои ощущения. Не сердись на меня, я должна была сказать тебе об этом, сама не знаю, почему, ведь это были всего лишь мои фантазии, но от этого было так больно, и, мне кажется, я только из-за этого вспомнила про Г. А ты?..
Мужчина в кресле положил сигарету и встал. Их взгляды прочно сцепились, напряженно подрагивая, словно два тела рядом на одном канате. Они ничего больше не говорили, они подняли жалюзи и посмотрели на улицу; они словно прислушивались к скрежету внутреннего напряжения, которое что-то перекраивало в них и затем стихало. Они чувствовали, что не могут жить друг без друга, и только вместе, как хитроумная система, опирающаяся на самое себя, могли нести то, что они хотели. Думая друг о друге, они испытывали болезненное, страдальческое чувство, настолько тонкими, точными и неуловимыми были ощущения их связи в этой системе, чувствительной к малейшим колебаниям в ее глубинах. Через некоторое время, когда, глядя на чуждый им внешний мир за окном, они вновь обрели уверенность в себе, оба почувствовали усталость, и им захотелось уснуть рядом друг с другом. Они чувствовали только друг друга, и все же это было - хотя и едва ощутимое, тающее в темноте - чувство, охватывающее простор поднебесья до самого горизонта.
На следующее утро Клодина поехала в маленький городишко, где был институт, в котором воспитывалась ее тринадцатилетняя дочь Лили. Ребенок был от первого брака, но отцом ребенка на самом деле был американский зубной врач, к которому Клодина однажды обратилась, когда во время поездки в Америку у нее разболелись зубы. Тогда она понапрасну ждала приезда одного своего друга, и приезд его все задерживался, и уже не было сил ждать, и в состоянии странного опьянения - от гнева, боли, эфира и круглого белого лица дантиста, которое день за днем неотступно склонялось над ее лицом - все это и произошло. Это происшествие, эта первая, утраченная часть ее жизни никогда не пробуждали в ней мук совести; через несколько недель, когда ей еще раз нужно было прийти к врачу, чтобы закончить лечение, она явилась в сопровождении своей горничной, и инцидент был таким образом исчерпан; ничего от него не осталось, кроме воспоминания о странном облаке ощущений, в дурмане которого она вдруг задохнулась, как будто ей на голову накинули одеяло, и оно возбудило ее, а потом стремительно соскользнуло на землю.
Но в ее тогдашних действиях и впечатлениях оставалось нечто странное. Случалось, она не могла добиться столь же быстрой и чинной развязки, как в тот раз, и подолгу оставалась с виду полностью во власти разных мужчин, доходя до самопожертвования и полной утраты силы воли, и в этом состоянии готова была сделать все, что они требовали, но впоследствии у нее никогда не оставалось чувства, что происшедшее было для нее сильным и значительным переживанием; ей приходилось совершать и переносить такие вещи, которые обладали силой страсти, доходящей до уничтожения, но она всегда сознавала, что все это не затрагивает ее глубоко и по существу не имеет с ней ничего общего. Словно ручей, журчали потоки событий, происходящих с этой несчастной, будничной, неверной женщиной, и уносились прочь, оставляя у нее такое чувство, будто она, задумавшись, неподвижно сидит на берегу.
У нее было никогда не становящееся отчетливым сознание протекающей где-то отдельно от нее затаенной внутренней жизни, и оно заставляло ее, не колеблясь, отдавать людям в виде самой себя эту последнюю опору своей скромности и уверенности в себе. За цепью событий действительности скрыто струилось что-то невидимое, и, хотя ей еще ни разу не удалось постигнуть эту потаенную сущность собственной жизни, и, возможно, она даже считала, что никогда не сможет до нее добраться, у нее всегда, что бы ни происходило, появлялось чувство, будто она - гость, в первый и последний раз ступающий на порог чужого дома, гость, который, особенно не задумываясь и с некоторой скукой, отдается во власть всего, что ему там встречается.
И тогда все, что она делала и ощущала, оказывалось погружено во мгновение ее знакомства с очередным мужчиной. Она сразу обретала покой и одиночество, и больше не имело никакого значения, что происходило с ней раньше, важно было лишь то, что случится сейчас, и, казалось, все окружающее здесь для того, чтобы они сильнее ощущали друг друга, или же оно вовсе для нее не существовало. Одуряющее ощущение роста вздымалось вокруг нее, словно горы цветов, и лишь далеко-далеко оставалось чувство преодоленного несчастья, и это было фоном, и все постепенно освобождалось от него, словно онемев от мороза, а потом оттаивая в тепле.
И только что-то тонкое, бледное, едва уловимое тянулось из ее тогдашней жизни в нынешнюю. И то, что она именно сегодня вспомнила обо всем, могло быть делом случая, причиной могла быть и поездка к дочери, или какой-нибудь посторонний пустяк, но началось это на вокзале, когда большое скопление людей ввергло ее в состояние угнетенности и беспокойства, и она вдруг почувствовала легкое прикосновение какого-то чувства, которое, то появляясь, то исчезая, полузаметное, скользнуло куда-то, смутное и далекое, но каким-то почти физически ощутимым сходством заставило вспомнить полузабытые события прошлого.
У мужа Клодины не было времени проводить ее на вокзал, ей пришлось в одиночестве ждать поезда, вокруг теснилась и напирала толпа и медленно несла ее туда и обратно, словно большая, тяжелая волна помоев. Чувства, запечатленные на распахнутых, бледных утренних лицах, плыли по их поверхности сквозь темное пространство, как рыбья икра по тусклой водной глади. Ей стало противно. Появилось желание брезгливо отогнать со своего пути все то, что ползло и шевелилось вокруг, однако - ужаснуло ли ее физическое превосходство того, что было вокруг, или только этот сумрачный, ровный, равнодушный свет под гигантской крышей, состоящей из грязного стекла и беспорядочных железных реек, - но пока Клодина с виду спокойно и сдержанно шла в толпе людей, она почувствовала, что вынуждена поступать именно так, и ощутила в глубине души муку унижения. Она тщетно пыталась отыскать защиту в себе самой; ей казалось, что, медленно покачиваясь, она теряется в этой сутолоке, глаза не могли ни на чем остановиться, она уже не могла сосредоточить внимание на себе самой и как ни силилась сосредоточиться, обнаруживала всякий раз тоненькую, тягучую струнку головной боли, которая мешала думать.
Мысли ее уклонялись в сторону и пытались вернуться ко вчерашнему; но эти попытки просто помогли Клодине осознать, что она таит в себе нечто драгоценное и нежное. И не имеет права все это предавать, потому что другие люди не в состоянии понять ее, а она слабее их, не может защититься и ей страшно. Вытянувшись, подобравшись, шла она между ними, полная высокомерия, и вздрагивала, если кто-нибудь подходил к ней слишком близко, и пряталась за маской скромности. И чувствовала при этом, втайне радуясь, как она счастлива, насколько лучше стало, когда она смирилась и отдалась этому тихо буйствующему в ней страху.
И по этой примете она узнала то самое ощущение. Ведь так было и тогда; она вдруг вспомнила: когда-то ей уже казалось, будто ее долго не было, и одновременно - что она никогда никуда не девалась. Что-то смутное окутало ее, что-то неопределенное, похожее на боязливое стремление больных скрывать свои страдания; ее поступки, расчленяясь на части, отделялись от нее, и память других людей уносила их прочь, и ничто не оставляло в ней такого осадка страха, который начинает тихо наполнять душу, в то время как другие думают, что обескровили ее целиком и с сытым видом отворачиваются; и однако на все, что она выстрадала, бледным светом ложился отблеск некоего венца, и глухие, зудящие муки, которые сопутствовали ее жизни, излучали сияние. И тогда ей порой казалось, что ее страдания пылают в ней, как маленькие языки пламени, и что-то заставляло ее зажигать все новые и новые, не зная покоя; при этом ей казалось, что в лоб ей врезается какой-то обруч, невидимый и невероятный, словно пришедший из снов, словно стеклянный, а иногда у нее в голове лишь кружилось далекое пение...
Клодина сидела, не двигаясь, а поезд катил вперед. Ее попутчики вели между собой беседу, для нее это был лишь какой-то шум. И когда она думала теперь о своем муже, и мысли ее окутывались мягким, усталым счастьем, словно морозным снежным воздухом, то при всей мягкости было что-то, что почти мешало двигаться, как будто выздоравливающему, привыкшему к комнатной неподвижности человеку приходилось сделать свои первые шаги по улице. Это было счастье, которое сковывает и от которого даже больно; а за всем этим все еще пронзительно звучал тот неопределенный, колеблющийся звук, который она не могла постичь, далекий, забытый, как детская песенка, как боль, как она сама, и, расходясь широкими дрожащими кругами, он притягивал ее мысли к себе, и они не могли заглянуть в его лицо.