- Мог бы побыть сегодня с нами, - сказала мать. - Ведь завтра он на целую неделю едет к дяде в Беневенто...
- Он уже достаточно взрослый и знает, что ему надо делать, - заметил Бриганте.
Франческо медленно вышел из кухни, высокий, широкоплечий, и ступал он размеренно-веско, так что казалось, нет такой силы, чтобы своротить его с пути. Такое бывает нередко: тот, кто уже не в силах управлять своей судьбой, перенимает от самой судьбы ее лик и ее поступь. Бриганте любовался именно этой непреклонной поступью сына.
А сейчас Франческо катит в Скьявоне на "веспе", которую дал ему на сегодня его товарищ по юридическому факультету.
Было это прошлой зимой, во время рождественских каникул, тогда-то он в первый раз встретился с донной Лукрецией в доме у дона Оттавио, крупного землевладельца, отца дона Руджеро, и произошло это на званом вечере, так как каждое значительное лицо в Манакоре устраивает такие приемы по нескольку раз в году. На эти приемы самого Маттео Бриганте не приглашали; был он куда богаче и куда влиятельнее, чем большинство местной знати, но были это богатство и влияние де-факто, а не де-юре; для того чтобы переступить заветную черту, Маттео Бриганте надо было стать мэром Манакоре или получить орден; надо было, чтобы правительство произвело его в "кавальере" или "коммендаторе", что, конечно, рано или поздно случится; но пока что его проникновение в среду местной аристократии застопорилось, и вовсе не потому, что он, Бриганте, некогда ударил ножом юношу, лишившего девственности его сестру, и не потому, что он всесветный рэкетир, с чем все уже давно смирились, а потому, что он долгое время служил на флоте и не сумел подняться в чине выше старшего матроса. Но сын его, Франческо, учится на юриста в Неаполе вместе с сыновьями манакорской знати; он дирижер джаз-оркестра, поэтому для него всех этих проблем не возникает. В прошлом году дон Оттавио без дальних слов дал согласие своему сыну Руджеро, когда тот предложил пригласить к ним Франческо. А затем его стали приглашать и в другие дома.
Вот таким-то образом на рождественских каникулах он десятки раз встречался с донной Лукрецией то у одних, то у других; даже бывал на званых вечерах у нее в доме: она каждый год устраивала прием, но только один раз в году, чтобы, так сказать, разом освободиться от обязанностей хозяйки; уже много позже она призналась ему, что ей вообще не по душе светское общество, а особенно светское общество Порто-Манакоре.
Так как она не играла в бридж и он в бридж не играл, так как она не танцевала и он тоже не танцевал, они часто оставались в одиночестве сидеть у проигрывателя. Говорили о музыке и о пластинках, которые выбирали вместе; он открылся ей, что и сам иногда пишет. У нее были свои вполне определенные взгляды на музыку; она говорила, а он слушал. Любила она также романы; о существовании большинства писателей, о которых она говорила, он даже не подозревал, и восхищался ею еще сильнее.
В свои двадцать два года он почти не знал, вернее, совсем не знал женщин. Конечно, время от времени он посещал публичные дома то в Фодже, то в Неаполе; а так как он вечно сидел без денег, то приходилось заглядывать лишь "на минутку" в комнату с выкрашенными, как в клинике, в белый цвет стенами; рядом с умывальной раковиной, согласно распоряжению полиции, была прибита инструкция гигиенического характера, причем основные пункты были набраны жирным шрифтом; на стеклянной полочке над биде - литровая бутылка с раствором марганцовки, дезинфицирующее сродство для полости рта и какая-то мазь, причем употреблять ее было не обязательно, но желательно, вот среди какой обстановки он познавал любовь... "А подарочек?", "Еще на полчасика не останешься?.. Это будет стоить тебе всего две тысячи лир", "Еще пятьдесят лир не дашь?", "А ну, быстрее!.." - таков был известный ему словарь любви. А помощница бандерши уже стучится в дверь: "Давай, давай скорее". Всякий раз он клялся не поддаваться на удочку обмана: одиночество и молодое воображение сулили ему куда более жгучие наслаждения. Но время шло, и мало-помалу он убедил себя, что женщины, рожденные мечтою и одиночеством, лишь предвкушение настоящих женщин; надо было убедиться в этом на опыте, надо было подойти к ним вплотную, коснуться их. Так, начиная с шестнадцати и до двадцати двух лет, он раз десять - двенадцать заглядывал "на минутку" в дом терпимости.
Жил он в убеждении, что к девушкам в Неаполе - студенткам, с которыми он встречался в аудиториях университета, - так же не подступишься, как к его землячкам южанкам-недотрогам. Неаполитанки вышучивали его апулийский акцент, от которого ему еще не удалось окончательно избавиться. Так что он даже опасался затевать с ними флирт, хотя все его товарищи, судя по их рассказам, флиртовали вовсю.
По-настоящему он знал лишь тех женщин, которых создавало ему уже искушенное воображение. В иные дни он придавал этим порождениям своей фантазии то облик иностранки, которую мельком видел, когда она сходила с пароходика, прибывшего с Капри; другой раз - официантки, которая, мило улыбаясь, подала ему чашку кофе "эспрессо": случайной прохожей, за которой он шел следом, но не смел с ней заговорить; а порой она являлась в столь нелепом образе, что он даже был не в состоянии представить себе, что можно к ней вожделеть, - в образе некой матроны, которую он заметил из окна квартиры своего родственника, священника церкви Санта-Лючия, - чудовищной, огромной, бесформенной жирной бабы, которая вела весь свой выводок на кожаном поводке.
Но даже сейчас донна Лукреция никак не соотносилась с созданиями его пробудившегося мужского воображения.
Сначала он только восхищался естественностью донны Лукреции, позже он заменил слово "естественность" словом "непринужденность" - слово это она употребила, говоря о героине переведенного с французского романа "Пармская обитель", который она заставила его прочесть. Южанки, во всяком случае те, которые встречались ему, никогда не говорили ни о джазе, ни об охоте на "железных птиц", ни о Бетховене, ни о французских романах, ни о любви, такой, какой она описывается во французских романах; а донна Лукреция обо всем на свете говорила с завидной непринужденностью, как будто было вполне естественно, что жена судьи города Порто-Манакоро может и должна говорить обо всех этих вещах. То же самое с полным правом относилось и к ее движениям: когда во время званого вечера она переходила от одной группы к другой, от стула к креслу, от буфета к окну, никому даже в голову не могло прийти (а в отношении всех других женщин само в голову приходило), что она ищет места, где свет был бы более выгоден для цвета лица, или же что она хочет найти слушателей для очередной коварной сплетни, - ничего подобного, ни одного ее жеста никогда нельзя было ни предвидеть, ни предугадать, начинало казаться, будто движется она лишь ради собственного удовольствия, совсем забыв о присутствующих. Двигалась она так, как течет нотой, по своей прихоти, по особому своему закону.
Никогда еще Франческо не встречал женщины, столь органически естественной и столь органически слитой с этой естественностью. Но понадобилась еще болезнь, удерживавшая его в Порто-Манакоре на два весенних месяца, вплоть до полного выздоровления, чтобы он осознал вею глубину нахлынувшего чувства. И то поначалу он решил, что он влюблен только по своему легкомыслию.
И вот сегодня они в первый раз встретятся наедине в укромном месте. До сих пор они не обменялись даже самым невинным поцелуем.
Они назначили свидание в сосновой роще у подножия холмистого мыса. Но для начала Франческо должен катить в Скьявоне, иначе у него не будет алиби.
В десять часов утра донна Лукреция вошла в кабинет своего мужа, судьи Алессандро.
- Я готова, - объявила она.
- Вы действительно так настаиваете на этой поездке? - спросил муж.
- Я велела предупредить, что буду.
- У меня опять приступ малярии, - сказал судья.
- Старшая воспитательница специально приедет туда, чтобы со мной повидаться.
Судья обливался потом, зубы его выбивали дробь. Он взглянул на жену высокая, статная, платье, как и всегда, с длинными рукавами и закрытым воротом.
"Холодные женщины, - подумалось ему, - с молодых лет добровольно берут на себя обязанности дам-патронесс".
Целых четверть часа потребовалось судье, чтобы завести их "тополино". Донна Лукреция и это предусмотрела, все равно она приедет вовремя, без опоздания. Она молча уселась рядом с мужем, на добрых полголовы выше его.
Брак этот устроила в Фодже ее семья. Впрочем, она и слова против не сказала, у нее одно было в голове: поскорее удрать из этой четырехкомнатной квартиры, где их жило пятнадцать душ. До восемнадцати лет она ни минуты - ни днем ни ночью - не бывала одна. Родители матери, мать отца, муж сестры, братья, сестры то страстно обожали друг друга, то столь же страстно начинали друг друга ненавидеть - но все это, по выражению Лукреции, "проходило мимо нее". И если случалось, что сестры, с которыми она делила общую спальню, уходили куда-нибудь или были заняты чем-нибудь в другой комнате, ей даже мысли не приходило запереть дверь, ее непременно упрекнули бы: "Раз запираешься, значит, есть тебе что скрывать". Все мужчины в доме работали - чиновники, кассиры, приказчики - словом, самая что ни на есть мелкая буржуазия; в доме был даже известный достаток. Беднякам было бы не по средствам снимать четырехкомнатную квартиру, пусть в ней и набито пятнадцать человек. Города Южной Италии перенаселены. В иных кварталах Таранто ютятся по восемь человек в одной комнате.