не было того, что с нею, как рассказать про смуглые ноги, про гладкий живот, твердые маленькие груди, крепко обнимавшие руки, быстрый, ищущий язык, затуманенные глаза, свежий вкус рта, потом болезненное, сладостное, чудесное, теснящее, острое, полное, последнее, некончающееся, нескончаемое, бесконечное – и вдруг кончилось, сорвалась большая птица, похожая на филина в сумерки, только в лесу был дневной свет и пихтовые иглы кололи живот. Вот так же, если прийти на то место, где недавно жили индейцы, по запаху чувствуешь, что они тут были, и все пустые склянки из-под лекарств и жужжание мух не могут заглушить запаха душистых трав, запаха дыма и еще одного, похожего на запах свежевыделанной куньей шкурки. Никакие анекдоты об индейцах, никакие старые скво этого изменить не могут. Не может изменить и тошнотворный сладковатый запах, идущий от них. Не может изменить и то, чем у них кончилось. Неважно, как это кончилось. С ними со всеми кончалось одинаково. Когда-то это было хорошо. А теперь нет ничего хорошего.
И о другом. Подстрелить одну птицу на лету – все равно что подстрелить сотню птиц. Все они разные и летают по-разному, но ощущение одинаковое, и последняя так же хороша, как и первая. За это он может благодарить отца.
– Тебе они, может, и не понравились бы, – сказал Ник сыну, – впрочем, нет, они славные.
– А дедушка тоже жил с ними, когда был маленький?
– Да. Когда я спросил, какие они, он ответил, что у него много друзей среди индейцев.
– А я буду жить с ними?
– Не знаю, – сказал Ник. – Зависит от тебя.
– А когда мне подарят ружье и я пойду на охоту?
– Когда тебе будет двенадцать лет, если я увижу, что ты умеешь быть осторожным.
– Хорошо бы, если б мне уже было двенадцать.
– Будет и двенадцать. Все в свое время.
– А какой был дедушка? Я его не помню, помню только, что он подарил мне ружье с пробкой и американский флаг, когда мы приехали из Франции. Какой он был?
– Как тебе сказать? Он был прекрасный охотник и рыболов, и глаза у него были замечательные.
– Он был лучше, чем ты?
– Стрелял он гораздо лучше, а его отец – без промаха.
– Ну уж, верно, не лучше тебя.
– Нет, лучше. Он стрелял очень быстро и метко. Я любил на него смотреть во время охоты. Ему не нравилось, как я стреляю.
– Почему мы никогда не съездим на могилу к дедушке?
– Мы живем совсем в другом месте. Это очень далеко отсюда.
– Во Франции это было бы неважно. Во Франции мы бы поехали. Нельзя же мне не побывать на могиле у дедушки.
– Как-нибудь поедем.
– Когда ты умрешь, хорошо бы жить где-нибудь поближе, чтобы можно было съездить помолиться к тебе на могилу.
– Придется об этом позаботиться.
– А можно всех нас похоронить в каком-нибудь удобном месте. Например, во Франции. Вот было бы хорошо!
– Не хочу, чтобы меня похоронили во Франции, – сказал Ник.
– Ну, тогда надо найти удобное место в Америке. Может, хорошо бы нас всех похоронить на ранчо.
– Неплохо придумано.
– Тогда по дороге на ранчо я бы заходил помолиться на могилу к дедушке.
– Ты очень трезво рассуждаешь.
– Как-то нехорошо, что я ни разу не побывал на могиле у дедушки.
– Придется побывать, – сказал Ник. – Вижу, что придется.
Канарейку в подарок [47]
Поезд промчался мимо длинного кирпичного дома с садом и четырьмя толстыми пальмами, в тени которых стояли столики. По другую сторону полотна было море. Потом пошли откосы песчаника и глины, и море мелькало лишь изредка, далеко внизу, под скалами.
– Я купила ее в Палермо, – сказала американка. – Мы там стояли только один час: это было в воскресенье утром. Торговец хотел получить плату долларами, и я отдала за нее полтора доллара. Правда, она чудесно поет?
В поезде было очень жарко, было очень жарко и в купе спального вагона. Не чувствовалось ни малейшего ветерка. Американка опустила штору, и моря совсем не стало видно, даже изредка. Сквозь стеклянную дверь купе был виден коридор и открытое окно, а за окном пыльные деревья, лоснящаяся дорога, ровные поля, виноградники и серые холмы за ними.
Из множества высоких труб валил дым – подъезжали к Марселю; поезд замедлил ход и по одному из бесчисленных путей подошел к вокзалу. В Марселе простояли двадцать пять минут, и американка купила «Дэйли мэйл» и полбутылки минеральной воды. Она прошлась по платформе, не отходя далеко от подножки вагона, потому что в Каннах, где стояли двенадцать минут, поезд тронулся без звонка, и она едва успела вскочить. Американка была глуховата – она боялась, что звонок, может быть, и давали, но она его не слышала.
Поезд вышел с марсельского вокзала, и теперь стали видны не только стрелки и фабричный дым, но, если оглянуться назад, – и город, и гавань, и горы за ней, и последние отблески солнца на воде. В сумерках поезд промчался мимо фермы, горевшей среди поля. У дороги стояли машины; постели и все домашнее имущество было вынесено в поле. Смотреть на пожар собралось много народа. Когда стемнело, поезд пришел в Авиньон. Пассажиры входили и выходили. Французы, возвращавшиеся в Париж, покупали в киоске сегодняшние французские газеты. На платформе стояли солдаты негры в коричневых мундирах. Все они были высокого роста, их лица блестели в свете электрических фонарей. Они были совсем черные, и такого высокого роста, что им не было видно, что делается в вагонах. Поезд тронулся, платформа и стоявшие на ней негры остались позади. С ними был сержант маленького роста, белый.
В спальном купе проводник откинул три койки и застелил их. Американка всю ночь не спала, потому что поезд был скорый, а она боялась быстрой езды по ночам. Ее койка была у окна. Канарейку из Палермо, в закутанной шалью клетке, вынесли в коридор рядом с уборной, подальше от сквозняка. В коридоре горел синий фонарь. Всю ночь поезд шел очень быстро, и американка не спала, ожидая крушения.
Утром, когда до Парижа оставалось совсем немного, американка вышла из умывальной, очень свежая, несмотря на бессонную ночь, очень здоровая на вид, – типичная американка средних лет. Раскутав клетку и повесив ее на солнце, она отправилась в вагон-ресторан завтракать. Когда она вернулась в купе, постели были уже убраны и превращены в сиденья, канарейка отряхивала перышки в солнечном свете, лившемся в открытое окно, и поезд подходил к Парижу.
– Она любит солнце, – сказала американка. – Сейчас запоет.
Канарейка встряхнулась и начала чистить перышки.
– Я всегда любила птиц, – сказала американка. – Я везу ее домой, моей дочке… Вот она и запела.
Канарейка чирикнула, и перья у нее на шее взъерошились, потом она опустила головку и зарылась клювом в перья. Поезд пролетел через мост и шел очень чистеньким лесом. Один за другим мелькали пригороды Парижа. В пригородах