Редактор Уэстбрук с подчеркнутой невозмутимостью посмотрел на часы.
– Но объясните мне, – в яростном отчаянии накинулся на него Доу, – в чем, собственно, заключаются недостатки «Пробуждения души», которые не позволяют вам напечатать мой рассказ.
– Когда Габриэль Мэррей подходит к телефону, – начал Уэстбрук, – и ему сообщают, что его невеста погибла от руки бандита, он говорит, я точно не помню слов, но…
– Я помню, – перебил Доу. – Он говорит: «Проклятая Центральная, вечно разъединяет. (И потом своему другу.) Скажите, Томми, пуля тридцать второго калибра это что, большая дыра? Надо же, везет как утопленнику! Дайте мне чего-нибудь хлебнуть, Томми, посмотрите в буфете, да нет, чистого, не разбавляйте».
– И дальше, – продолжал редактор, уклоняясь от объяснений, – когда Беренис получает письмо от мужа и узнает, что он бросил ее и уехал с маникюршей, она, я сейчас припомню…
– Она восклицает, – с готовностью подсказал автор: – «Нет, вы только подумайте!»
– Бессмысленные, абсолютно неподходящие слова, – отозвался Уэстбрук. – Они уничтожают все, рассказ превращается в какой-то жалкий, смехотворный анекдот. И хуже всего то, что эти слова являются искажением действительности. Ни один человек, внезапно настигнутый бедствием, не способен выражаться таким будничным, обиходным языком.
– Вранье! – рявкнул Доу, упрямо сжимая свои небритые челюсти. – А я говорю – ни один мужчина, ни одна женщина в минуту душевного потрясения не способны ни на какие высокопарные разглагольствования. Они разговаривают, как всегда, только немножко бессвязней.
Редактор поднялся со скамьи с снисходительным видом человека, располагающего негласными сведениями.
– Скажите, Уэстбрук, – спросил Доу, удерживая его за обшлаг, – а вы приняли бы «Пробуждение души», если бы вы считали, что поступки и слова моих персонажей в тех ситуациях рассказа, о которых мы говорили, не расходятся с действительностью?
– Весьма вероятно, что принял бы, если бы я действительно так считал, – ответил редактор. – Но я уже вам сказал, что я думаю иначе.
– А если бы я мог доказать вам, что я прав?
– Мне очень жаль, Шек, но боюсь, что у меня больше нет времени продолжать этот спор.
– А я и не собираюсь спорить, – отвечал Доу. – Я хочу доказать вам самой жизнью, что я рассуждаю правильно.
– Как же вы можете это сделать? – удивленно спросил Уэстбрук.
– А вот послушайте, – серьезно заговорил автор. – Я придумал способ. Мне важно, чтобы моя теория прозы, правдиво отображающей жизнь, была признана журналами. Я борюсь за это три года и за это время прожил все до последнего доллара, задолжал за два месяца за квартиру.
– А я, выбирая материал для «Минервы», руководился теорией, совершенно противоположной вашей, – сказал редактор. – И за это время тираж нашего журнала с девяноста тысяч поднялся…
– До четырехсот тысяч, – перебил Доу, – а его можно было бы поднять до миллиона.
– Вы, кажется, собирались привести какие-то доказательства в пользу вашей излюбленной теории?
– И приведу. Если вы пожертвуете мне полчаса вашего драгоценного времени, я докажу вам, что я прав. Я докажу это с помощью Луизы.
– Вашей жены! Каким же образом? – воскликнул Уэстбрук.
– Ну, не совсем с ее помощью, а, вернее сказать, на опыте с ней. Вы знаете, какая любящая жена Луиза и как она привязана ко мне. Она считает, что вся наша ходкая литературная продукция – это грубая подделка, и только я один умею писать по-настоящему. А с тех пор как я хожу в непризнанных гениях, она стала мне еще более преданным и верным другом.
– Да, поистине ваша жена изумительная, несравненная подруга жизни, – подтвердил редактор. – Я помню, она когда-то очень дружила с миссис Уэстбрук, они прямо-таки не расставались друг с другом. Нам с вами очень повезло, Шек, что у нас такие жены. Вы должны непременно прийти к нам как-нибудь на днях с миссис Доу; поболтаем, посидим вечерок, соорудим какой-нибудь ужин, как, помните, мы, бывало, устраивали в прежнее время.
– Хорошо, когда-нибудь, – сказал Доу, – когда я обзаведусь новой сорочкой. А пока что вот какой у меня план. Когда я сегодня собрался уходить после завтрака – если только можно назвать завтраком чай и овсянку, – Луиза сказала мне, что она пойдет к своей тетке на Восемьдесят девятую улицу и вернется домой в три часа. Луиза всегда приходит минута в минуту. Сейчас…
Доу покосился на карман редакторской жилетки.
– Без двадцати семи три, – сказал Уэстбрук, взглянув на часы.
– Только-только успеть… Мы сейчас же идем с вами ко мне. Я пишу записку и оставляю ее на столе, на самом виду, так что Луиза сразу увидит ее, как только войдет. А мы с вами спрячемся в столовой, за портьерами. В этой записке будет написано, что я расстаюсь с ней навсегда, что я нашел родственную душу, которая понимает высокие порывы моей артистической натуры, на что она, Луиза, никогда не была способна. И вот, когда она прочтет это, мы посмотрим, как она будет себя вести и что она скажет.
– Ни за что, – воскликнул редактор, энергично тряся головой. – Это же немыслимая жестокость. Шутить чувствами миссис Доу, – нет, я ни за что на это не соглашусь.
– Успокойтесь, – сказал автор. – Мне кажется, что ее интересы дороги мне, во всяком случае, не меньше, чем вам. И я в данном случае забочусь столько же о ней, сколько о себе. Так или иначе, я должен добиться, чтобы мои рассказы печатались. А с Луизой от этого ничего не случится. Она женщина здоровая, трезвая. Сердце у нее работает исправно, как девяностовосьмицентовые часы. И потом, сколько это продлится – минуту… я тут же выйду и объясню ей все. Вы должны согласиться, Уэстбрук. Вы не вправе лишать меня этого шанса.
В конце концов редактор Уэстбрук, хоть и неохотно и, так сказать, наполовину, дал свое согласие. И эту половину следует отнести за счет вивисектора, который, безусловно, скрывается в каждом из нас. Пусть тот, кто никогда не брал в руки скальпеля, осмелится подать голос. Все горе в том, что у нас не всегда бывают под рукой кролики и морские свинки.
Оба искусствоиспытателя вышли из сквера и взяли курс на восток, потом повернули на юг и через некоторое время очутились в районе Грэмерси. Маленький парк за высокой чугунной оградой красовался в новом зеленом весеннем наряде, любуясь своим отражением в зеркальной глади бассейна. По ту сторону ограды выстроившиеся прямоугольником потрескавшиеся дома – покинутый приют отошедших в вечность владельцев – жались друг к другу, словно шушукающиеся призраки, вспоминая давние дела исчезнувшей знати. Sic transit gloria urbis.[18]
Пройдя примерно два квартала к северу от парка, Доу с редактором опять взяли курс на восток и вскоре очутились перед высоким узким домом с безвкусно разукрашенным фасадом. Они взобрались на пятый этаж, и Доу, едва переводя дух, достал ключ и открыл одну из дверей, выходивших на площадку. Когда они вошли в квартиру, редактор Уэстбрук с чувством невольной жалости окинул взглядом убогую и скудную обстановку.
– Берите стул, если найдете, – сказал Доу, – а я пока поищу перо и чернила. Э, что это такое? Записка от Луизы, по-видимому, она оставила мне, когда уходила.
Он взял конверт со стола, стоявшего посреди комнаты, и, вскрыв его, стал читать письмо. Он начал читать вслух и так и читал до конца. И вот что услышал редактор Уэстбрук:
«Дорогой Шеклфорд!
Когда ты получишь это письмо, я буду уже за сотню миль от тебя и все еще буду ехать. Я поступила в хор Западной оперной труппы, и сегодня в двенадцать часов мы отправляемся в турне. Я не хочу умирать с голоду и поэтому решила сама зарабатывать себе на жизнь. Я не вернусь к тебе больше. Мы едем вместе с миссис Уэстбрук.
Она говорит, что ей надоело жить с агрегатом из фонографа, льдины и словаря и что она также не вернется. Мы с ней два месяца практиковались потихоньку в пении и танцах. Я надеюсь, что ты добьешься успеха и все будет хорошо.
Прощай.
Луиза».
Доу уронил письмо и, закрыв лицо дрожащими руками, воскликнул потрясенным, прерывающимся голосом:
– Господи Боже, за что Ты заставил меня испить чашу сию? Уж если она оказалась вероломной, тогда пусть самые прекрасные из всех Твоих небесных даров – вера, любовь – станут пустой прибауткой в устах предателей и злодеев!
Пенсне редактора Уэстбрука свалилось на пол. Растерянно теребя пуговицу пиджака, он бормотал посиневшими губами:
– Послушайте, Шек, ведь это черт знает что за письмо! Ведь этак можно человека с ног сбить. Да ведь это же черт знает что такое! А? Шек?
Искатели приключений
(Перевод Владимира Азова)
Omne mundus in duas partes divisum est – на людей, которые носят галоши и платят налоги, и на людей, которые открывают новые страны. Теперь нет больше неоткрытых стран; но к тому времени, когда галоши выйдут из моды и налоги превратятся в подоходные, вторая часть рода человеческого будет уже на Марсе и начнет прокладывать параллельно его каналам радиотрамваи.