И был человек, который очень хотел с тобой познакомиться и как-то участвовать в твоей жизни. А я этого человека два года к тебе не допускала. Но этот человек постоянно звонил моей маме и расспрашивал о тебе, и передавал нам приветы. Это – твоя вторая бабушка. Людмила Борисовна. Бабушка Мила. Но я долго не могла видеть её. Особенно после Асиного письма. Я сказала тогда себе: «Никаких родственников нам не надо!»
Хотя Людмила Борисовна ничего плохого мне не сделала. Старые матери не в ответе за своих взрослых сыновей.
И настал день, когда я почувствовала, что уже могу открыть ей двери в наш дом, в наш мир…
Она пришла. Добрая старая женщина. Которая понимала меня, наверное, лучше, чем кто-нибудь другой. И мы… подружились. Я благодарю Бога за то, что Он смягчил моё сердце. И я смогла принять в свою жизнь эту женщину.
Она была тебе чудесной бабушкой целых четыре года. (Столько нам было отпущено до её ухода). А мне она стала подругой – тёплой, внимательной, задушевной. Она приходила где-то раз в месяц, и её приходы были для нас праздником. Надо сказать, что за четыре года она ни разу не напомнила мне о своём сыне. Мы просто дружили. Просто общались. Она обожала литературу, выписывала множество журналов и всегда рассказывала мне о новинках. А мы показывали ей твои стихи, твои рисунки. Ты ей рассказывал о своих любимых инфузориях и насекомых. Бабушка Мила подарила тебе твой первый микроскоп.
Как-то раз она сказала мне:
– Ася очень переживает из-за какого-то письма…
– Я тоже одно время переживала из-за этого письма, – сказала я. – Но уже давным-давно не переживаю.
И больше мы этой темы не касались.
Она умела рассказывать русские народные сказки, и ты слушал её, затаив дыхание…
Она дарила тебе книги. О насекомых, которых ты обожал. О вулканах, в которых ты души не чаял. А однажды она принесла тебе книгу Антуана Сент-Экзюпери «Маленький принц» и сказала:
– Антоша, ты очень похож на героя этой книги.
А мне, прощаясь, она сказала: «Спасибо тебе за Антона! Я счастлива, что у моего любимого внука такая мама».
* * *
Ездили с Людмилой Фёдоровной на Каширку в онкологический центр, где она не так давно проходила лечение. Теперь ей надо время от времени показываться своему врачу. Но ехать одной в это место – тяжело.
Пока мы дожидались своей очереди в коридоре, столько всего насмотрелись!… Как страшно эта болезнь может изуродовать человека! Господи, зачем людям такие испытания?! Зачем?! За что?! Один человек привёз свою молоденькую дочку, лицо которой было прикрыто марлей… а под этой марлей угадывалось такое!… Не забыть эту скорбную пару, и неизбывное горе в глазах отца…
Слава Богу, у Людмилы Фёдоровны всё хорошо.
Привезла её обратно на Огарёва. Обе были чуть живы от усталости. Пили на кухне чай и медленно приходили в себя после увиденного и пережитого…
– Машута, хочешь новые стихи?
– Конечно! Всегда хочу!
– Слушай…
. Привыкаю к новому лицу,
. к новой мере, к новому порядку.
. В новых мыслях, словно бы в лесу,
. я ищу открытую полянку.
. Чтобы неба было – нараспах,
. сколько нужно для большого вдоха,
. чтоб забыть про гибельный распад,
. сбросить малодушную тревогу.
. Только мысли эти – невпопад:
. жизнь тепла,
. и муза – благосклонна…
. Мимо, мимо жёлтый листопад!
. Распахну калитку в белый сад,
. в снежный сад
. зимы моей влюблённой.
. Где в снегах седые видят сны
. белые раскидистые вётлы,
. где под снегом тайно зреют вёсны
. грозной, несказанной новизны…
Она читала, и на моих глазах происходило преображение маленькой, усталой, немолодой женщины – в прекрасную восточную царицу, владеющую таинственной силой Слова!…
– Мамочка Кошка! Господи, как же я вас люблю! Люблю каждую вашу строчку…
Я сидела на полу у её ног, положив голову на её худенькие колени, и она гладила меня по волосам своей почти невесомой рукой… Моя волшебная крёстная.
* * *
Обыски у духовных детей отца Александра. Приехал и сказал об этом один друг, тоже прихожанин храма в Новой Деревне.
Никогда не забыть: как я уничтожала свои стихи… Ради сына. Те стихи, в которых был явный вызов и протест. Знала: если придут и если найдут…
Много я тогда порвала их. И остались в памяти от тех, уничтоженных, только две строчки:
Храни вас Бог, мои друзья,
На этом оголтелом свете…
Знала: если меня посадят, мой сын окажется в детском доме. Но ещё ужаснее, если его отдадут на воспитание моей маме и моему отчиму, заядлым атеистам. Но ещё кошмарнее, если разыщут «папашу», и всучат ребёнка ему! Допустить это было нельзя. Поэтому стихов было совершенно не жалко…
(Но с обыском, к счастью, не пришли. Не могла себе представить, что какие-то чужие люди роются в наших вещах и в наших книжках…)
* * *
Кстати, посадить могли и по другому поводу. И моих родственников это очень напрягало.
– Ну, почему, почему у тебя всё не как у людей? – вздыхала бабушка Дора.
– Скажи: почему ты не хочешь жить, как все люди? – сердилась мама. – Почему не хочешь отдать ребёнка в детсад, а самой пойти на какую-нибудь штатную работу?
Я уже устала им объяснять, что мой ребёнок – не детсадовский. Они считали, что это просто отговорка.
Но мама и бабушка на самом деле боялись реальных вещей, а не мифических. Дело в том, что в те незабываемые годы «каждый советский человек должен был трудиться на благо родного государства, на благо построения светлого будущего – коммунизма». Настоящей работой считалась только та работа, когда человек где-то числился, то есть – работал в штате. А все эти «вольные художники и поэты»… По сути, они были людьми вне закона. И почти каждый «свободный художник» стремился всё же где-то числиться: хотя бы кочегаром, лифтёром, или дворником…
Или надо было числиться членом творческого союза. (Непременно где-то числиться! Чтобы государство знало, где и чем ты занимаешься). Но в союз писателей принимали только при наличии изданной книги. А книга моя зависла в издательстве на долгие годы…
Правда, существовал ещё профсоюз литераторов. Туда принимали и без книги, но тоже – только при наличии определённого объёма опубликованных работ. Каким должен был быть этот объём? Такой, который бы доказывал, что я живу исключительно на свои публикации. Что моя творческая работа меня кормит. Мои же гонорары явно до этого не дотягивали…
По этой причине я нигде не состояла и не числилась. Поэтому мои родственники периодически впадали в панику: им казалось, что за моей дверью уже стоят милиционеры и судебные приставы, только и мечтающие о том, чтобы «забрать и посадить за тунеядство». Ведь по советским меркам мой образ жизни назывался именно так – «тунеядство». Ну, и что, что я все ночи напролёт стучу на своей машинке? Мало ли что, что у меня маленький ребёнок? Дети должны содержаться в детсадах, а матери – на государственной службе. Таковы неколебимые правила советской жизни.
И поэтому, когда до обывателей доходил очередной слух о том, что какого-то там свободного художника или поэта посадили за «тунеядство», то советские граждане с удовлетворением это обсуждали, а моя мама хваталась за сердце…
Сажали не всегда в тюрьму. Иногда сажали в психушку. Потому что уклоняться от строительства коммунизма мог только преступник или сумасшедший. (Независимо от половой принадлежности).
Мои мама и бабушка жили в постоянном страхе за меня. Тем более, имея в семье страшный опыт: дед мой рыл в своё время канал под Дмитровом, и мой отец тоже побывал за колючей проволокой лагерей… Правда, это было при Сталине. Но Сталин давно умер, а страх, казалось, поселился навеки в душах людей.
И когда очередного писателя или художника, или учёного если и не сажали, то вышвыривали из страны, или ссылали куда подальше, мои близкие приходили в полный и окончательный ужас. Они полагали, что лишиться Родины – это ещё страшнее, чем лишиться свободы. Герои тех дней, о ком говорили и на кухнях, и на лавочках у подъездов – Солженицын, Сахаров, Бродский, Ростропович, Любимов, Параджанов… В ком-то они вызывали ужас и ненависть, их клеймили змеино-шипящим словечком «отщепенцы». А в ком-то эти люди вызывали искренний восторг. Например, в каптеревском кругу.
Моя «неправильная» жизнь, и мои «странные» дружбы с разными батюшками, за которыми следило КГБ, всё это держало мою маму в постоянном напряжении и страхе.
– Неужели тебе приятно так жить?
– Мама, я живу свою жизнь.