– Я, может быть, туп, – сказал Морган, подмигнув Бриджеру – но я хотел бы убедиться в этом. Я думаю, что все это шутка мистера Планкетта, задуманная, чтобы напугать двух младенцев в лесу. Вы мне растолкуйте, что это – всерьез с этим Вильямсоном или это шутка?
– Вильямс, – с ударением поправил Планкетт. – Я никогда в жизни не занимался дурачеством и думаю, я не проделал бы две тысячи миль ради такой жалкой шутки, какой явилась бы действительно эта поездка, если бы я не арестовал здесь Уэйда Вильямса. Джентльмены, – продолжал шериф, беспристрастно переводя свои кроткие глаза с одного из хозяев на другого, – посудите сами, похоже ли это на шутку? Уэйд Вильямс слышит мои слова, но из вежливости я буду говорить о нем, как о третьем лице. В течение пяти лет он обращался со своей женой как с собакой. Нет, я беру эти слова назад. Ни с одной собакой в Кентукки не обращались еще так, как с ней. Он тратил деньги, которые она приносила ему, проматывая их на скачках, в карты, на лошадей и охоту. Он был славным малым в глазах своих друзей, но жестоким и холодным демоном дома. Он закончил эти пять лет жестокого обращения ударом сжатого кулака, – кулака жесткого, как камень, – когда она была уже больна и ослабела от страданий. Она умерла на следующий день, а он скрылся. Вот и все.
Этого достаточно. Я никогда не видел Вильямса, но знал его жену. Я не из тех людей, которые недоговаривают. Мы с ней были друзьями, когда она встретилась с Вильямсом. Она поехала гостить в Луисвилль и там познакомилась с ним. Да, он разбил мое счастье очень быстро. Я жил тогда у подножья Камберлендских гор и был избран шерифом Чэтемского графства через год после того, как Уэйд Вильямс убил свою жену. Долг службы привел меня сюда за ним, но я не отрицаю, что здесь замешано у меня и личное чувство. И он поедет теперь со мной в Чэтем. Мистер… э-э-э… Ривз, будьте добры, спичку!
– Ужасно неосторожно было со стороны Вильямса, – сказал Морган, уперев ноги в стену, – ударить кентуккскую леди. Говорят, я слыхал, что они очень экономны?
– Скверный, скверный Вильямс, – сказал Ривз, подливая себе виски.
Оба они говорили непринужденно, но консул видел и чувствовал напряжение и осторожность в их словах и движениях.
«Славные ребята, – сказал он себе. – Оба молодцы. Каждый друг за дружкой, как за кирпичной стеной».
В это время в комнату, где они сидели, вошла собака, черно-бурая собака, длинноухая, ленивая, уверенная в ласковом приеме.
Планкетт повернул голову и посмотрел на животное, доверчиво остановившееся в нескольких шагах от его стула.
Вдруг шериф с громким ругательством вскочил с места и нанес своим увесистым сапогом злобный и сильный пинок собаке. Та, обиженная, изумленная, опустила уши, поджала хвост и издала пронзительный вой боли и удивления.
Ривз и консул остались на своих местах. Пораженные таким неожиданным проявлением нетерпимости со стороны этого покладистого человека из Чэтемского графства, они не произнесли ни слова.
Но Морган с внезапно побагровевшим лицом вскочил и занес над гостем угрожающую руку.
– Вы – скотина! – запальчиво крикнул он. – Зачем вы это сделали?
Планкетт пробормотал какое-то невнятное извинение и занял опять свое место. Морган решительным усилием подавил свое негодование и также вернулся к своему стулу.
Тогда Планкетт прыжком тигра обогнул угол стола и вмиг надел наручники на руки парализованного неожиданностью Моргана.
– Любитель собак и убийца женщин! – воскликнул он. – Приготовьтесь встретить ваш час!
Когда Бриджер кончил свой рассказ, я спросил его:
– И что же, он арестовал действительно кого следовало?
– Кого следовало, – ответил консул.
– А как он узнал его? – спросил я в некотором недоумении.
– Когда этот Планкетт на следующий день усадил Моргана в лодку, чтобы отвезти его на борт «Pajaro», он остановился попрощаться со мной, и я задал ему тот же самый вопрос.
– Мистер Бриджер, – ответил он, – я кентуккиец, и я видел на своем веку много и людей и животных. Но я никогда еще не встречал мужчины, который чрезмерно любил бы лошадей или собак и не был бы при этом жесток с женщинами.
«Девушка»
(Перевод под ред. В. Азова)
На нижнем стекле двери комнаты номер 962 золотыми буквами были выведены слова: «Роббинс и Гартли, маклеры». Клерк уже ушел. Было начало шестого, и уборщицы, с грузным топотом табуна премированных першеронов, вторглись в вонзающийся в облака двадцатиэтажный небоскреб, наполненный конторами. Дыхание докрасна раскаленного воздуха, надушенного лимонными корками, угольным дымом и ворванью, проникало сквозь полузакрытые окна.
Роббинс – пятьдесят лет, перезрелый красавец, завсегдатай всех премьер и шикарных ресторанов – притворялся, будто он завидует развлечениям своего товарища и компаньона.
– Ну, вы, конечно, намерены сегодня вечером предпринять что-нибудь по части сырости? – сказал он. – Знаю я вас, прохлаждающихся за городом молодчиков! Умеете пожить! Кузнечики у вас там разные и опять же луна к вашим услугам, не говоря уже о коктейлях и всяких там делишках на крыльце.
Гартли – двадцать девять лет, серьезный, стройный, красивый малый, нервный – вздохнул и слегка нахмурился.
– Да, – сказал он, – у нас всегда прохладные вечера в Флергерсте, особенно зимой.
Какой-то человек с таинственным видом вошел в контору и подошел к Гартли.
– Я узнал, где она живет, – объявил он тяжелым полушепотом, по которому люди-братья узнают сыщика за работой, как меченого.
Гартли движением бровей привел его в состояние сценического молчания и статуарности, но в это время Роббинс взял трость, переколол по своему вкусу булавку в галстуке и, сделав светский поклон, отправился к своим столичным развлечениям.
– Вот адрес, – сказал сыщик, теперь естественным голосом. Он ведь был лишен слушателей, которых он мог бы поразить.
Гартли взял листок, вырванный из грязной записной книжки ищейки. На нем карандашом были нацарапаны слова: «Вивьен Арлингтон, № 341, Восточная улица, на попечении миссис Мак-Комес».
– Переехала туда неделю назад, – сказал сыщик. – Если вам понадобится слежка, я могу сделать это, как никто другой в городе. Это будет стоить вам всего семь долларов в день и расходы. Могу ежедневно представлять печатный отчет, захватывающий…
– Нет, не стоит, – перебил его маклер. – Это не такого рода дело. Я просто хотел узнать адрес. Сколько вам следует с меня?
– Один рабочий день, – сказал ищейка, – десятка его покроет.
Гартли заплатил сыщику и отпустил его. Затем он вышел на улицу и вскочил в вагон, шедший на Бродвей. На первом большом перекрестке он пересел в вагон восточного направления и высадился на пришедшем в полный упадок проспекте, некогда укрывавшем в своих старинных зданиях красу и славу города.
Пройдя несколько кварталов, он подошел к дому, который он искал. Это был новый жилой небоскреб, на портале которого из дешевого камня было вырезано звучное наименование: «Валламброза». Пожарные лестницы спускались зигзагами по его фасаду, обремененные домашним хламом, сохнущим бельем и орущими детьми, выселенными с мостовой летним зноем. То тут, то там выглядывало из этого смешения чахлое растение, как бы недоумевая, к какому царству оно, собственно, принадлежит – к растительному, животному или искусственному?
Гартли нажал кнопку: «Мак-Комес».[1] Дверной замок щелкнул спазматически – с гостеприимством, смешанным с нерешительностью, словно бы он сомневался, кого он впускает – друга или кредитора. Гартли вошел и начал карабкаться по лестнице обычным приемом людей, разыскивающих своих знакомых в жилом небоскребе. Это прием мальчишки, взбирающегося на яблоню. Он лезет, пока не дотянется до яблока, которое он себе наметил.
На четвертом этаже он увидел Вивьен, стоявшую у открытой двери в свою квартиру. Она пригласила его внутрь кивком и сияющей искренней улыбкой. Она поставила для него стул около окна и грациозно устроилась сама на краю одного из тех предметов обстановки, которые маскируются и таинственно закрываются днем и превращаются в инквизиционные орудия пытки ночью.
Гартли, прежде чем заговорить, окинул девушку быстрым, критическим, проницательным взглядом и поздравил самого себя с безукоризненным вкусом в выборе.
Вивьен было около двадцати одного года. Она принадлежала к чистейшему саксонскому типу. Каждая прядь ее красновато-золотистых, изящно подобранных волос сияла своим собственным блеском и имела особый нежный оттенок. В полной гармонии были ее чистый, как слоновая кость, цвет лица и глубокие, синие, как море, глаза, смотревшие на мир с мечтательностью морской сирены или феи не открытого еще горного ручья. Она была крепкого сложения, но в то же время обладала полной непринужденности грацией. Тем не менее, при всей северной чистоте и ясности ее линий и колорита, в ней, казалось, было и что-то от тропиков: какая-то томность в непринужденности ее позы, наслаждение и покой в простодушном ее довольстве собой, в самом акте дыхания – что-то, свидетельствовавшее о ней, как о совершенном творении природы, достойном поклонения наряду с редким цветком или какой-нибудь великолепной молочно-белой горлицей среди скромно окрашенных подруг.