- Здесь ничего не изменилось, - приговаривал он, - ну совсем ничего!
Камере этот неизменный мир виделся пейзажем с фигурами людей - людей, чью обреченность предопределял уже сам пейзаж. Замкнутые смуглые лица несли на себе печать безотчетного страдания, но чем оно вызвано, они не помнили или помнили так, как помнят разве что животные, которые страдают, когда их хлещут кнутом, но за что страдают, не понимают, и как избавиться от страданий, тоже не представляют... Смерть на этих кадрах представала крестным ходом с зажженными свечами, любовь чем-то расплывчато торжественным - сомкнутые руки и две фигуры-изваяния, клонящиеся друг к другу. Даже фигуре индейца в драном белом балахоне, потрепанном непогодами и принявшем очертания его узкобедрого стройного тела, - склонившись к агаве так, что ее колючки рогами торчали у него по бокам, он высасывал через тыкву ее сок, а ослик рядом с ним, понурившись, покорно ожидал, когда наполнят навьюченные на него бочонки, - даже фигуре индейца был придан условный, традиционный трагизм, прекрасный и пустой. На этих кадрах, как ожившие статуи, шли ряд за рядом темнокожие девушки, с их круглых лбов струились мантильи, на их плечах высились кувшины; женщины, стоя на коленях, стирали у источника белье, блузы спускались с их плеч, "тут все до того живописно, - сказал Андреев, - что наверняка пойдут разговоры, будто мы нарядили их специально для съемок". Камера уловила и запечатлела вспышки жестокости и бессмысленного буйства, тяжкую жизнь и мучительную смерть, и разлитое в воздухе Мексики чуть ли не экстатическое ожидание гибели. То ли мексиканец умеет отличить настоящую опасность, то ли ему все равно, подлинная или мнимая угроза нависает над ним, зато чужестранцев вне зависимости от того, угрожает им опасность или нет, здесь гложет смертельный страх. У Женнерли он претворился в ужас перед пищей, водой и самим воздухом. У индейца культ смерти вошел в привычку, стал потребностью души. Он разутюжил, разгладил их лица, придав им вид до того невозмутимый, что начинаешь сомневаться, не притворный ли он, но если он и притворный, то притворяются они уже так давно, что теперь эта маска держится сама собой, она, можно сказать, приросла к их лицам, и во всех здесь живет память о нанесенном им поражении. В горделивости их осанки сказывается глубоко затаенное непокорство, а в дерзко задранных головах - издевка рабов, потому что кто, как не рабы, живут в этом обличье?
Мы просмотрели множество сцен из жизни господского дома, где действовали персонажи, одетые по моде 1898 года. Они были само совершенство. Но одна девушка выделялась и среди них. Типичная мексиканская красавица смешанных кровей, со злым ртом сердечком и злыми убегающими 'к вискам глазами; ее неподвижное, как маска, лицо было добела запудрено, черные уложенные волнами волосы гладко зачесаны назад, открывая низкий лоб; свои рукава бочонком и твердую шляпу с полями она носила с неподражаемым шиком.
- Ну, эта уж наверняка актриса, - сказала я.
- Верно, одна-единственная среди них, - сказал Андреев. - Это Лолита. Мы отыскали ее в Великолепном театре.
История Лолиты и доньи Хулии была преуморительная. Начало ей положила как нельзя более банальная история Лолиты и дона Хенаро, хозяина гасиенды. Донья Хулия, жена дона Хенаро, не могла простить ему, что он поселил в доме свою содержанку. Она женщина куда как современная, говорила донья Хулия, уж кого-кого, а ее не назовешь отсталой, но ронять себя она не позволит. Дон Хенаро, напротив, был как нельзя более отсталым в своих вкусах - он питал слабость к актрисам. Дон Хенаро считал, что ведет себя крайне осторожно, когда же его проделки открылись, он не знал, как загладить свою вину. Но крохотная донья Хулия была неслыханно ревнива. Поначалу она визжала, рыдала и закатывала сцены по ночам. Потом стала кокетничать с другими мужчинами в расчете вызвать ревность дона Хенаро. И до того запугала мужчин, что, завидя ее, они чуть не пускались в бегство. Представьте себе, к чему это могло привести! О картине ведь тоже нельзя забывать, в конце-то концов... Потом донья Хулия пригрозила убить Лолиту - перерезать ей горло, заколоть, отравить... Тогда дон Хенаро попросту удрал, оставив все в подвешенном состоянии. Он уехал в столицу и отсиживался там два дня.
Когда он вернулся, он первым делом увидел своих жену и любовницу - они разгуливали по верхней, вырубленной в горе, площадке сада обнявшись, съемки меж тем были приостановлены: Лолита не желала расстаться с доньей Хулией и идти работать.
Дон Хенаро, хотя скорость была его коньком, при виде такой скоропалительной перемены попросту оторопел. Он сносил скандалы, которые закатывала ему жена, считая, что права и привилегии жены священны. Первое же право жены - ревновать мужа к любовнице и угрожать убить ее. Свои прерогативы имелись и у Лолиты. До его отъезда все разыгрывалось как по нотам. То, что происходило сейчас, было ни на что не похоже. Разлучить жену и любовницу он не мог. Все утро они: китаянка в киношном исполнении (донье Хулии приглянулся китайский костюм работы одного голливудского художника) и чопорно элегантная дама, одетая по моде 1898 года, - разгуливали под деревьями и щебетали, нежно сплетя руки и сблизив головки. Они не внимали призывам ощетинившихся мужчин: Успенский требовал, чтобы Лолита немедленно шла сниматься, дон Хенаро передавал через мальчишку-индейца, что хозяин вернулся и хочет видеть донью Хулию по делу чрезвычайной важности.
Женщины по-прежнему расхаживали по площадке или посиживали у источника, перешептывались и, нимало не стесняясь, нежничали у всех на виду. Когда Лолита наконец спустилась вниз и заняла свое место на съемочной площадке, донья Хулия расположилась неподалеку и, хотя солнце било ей в глаза, наводила перед зеркальцем красоту, сияя улыбкой Лолите, стоило их взглядам пересечься, чем очень мешала съемкам. Когда ее попросили отсесть, чтобы не попасть в кадр, она разобиделась, отодвинулась на метр, не больше, и сказала:
- Пусть меня тоже снимут в этом эпизоде вместе с Лолитой.
В низком грудном голосе Лолиты, когда она говорила с доньей Хулией, звучали воркующие нотки. Она томно бросала на донью Хулию загадочные взгляды, а садясь на лошадь, до того забылась, что перекинула ногу через седло, чего ни одна дама в 1898 году никогда себе не позволила бы... Донья Хулия ластилась к дону Хенаро, а он, не зная, как подобает вести себя мужу в таких обстоятельствах, сделал вид, будто приревновал жену к Бетанкуру, одному из мексиканских консультантов Успенского, и закатил ей неслыханный скандал.
Мы снова перебирали кадры, некоторые посмотрели по два раза. На полях, среди агав, индеец в своих немыслимых отрепьях; в господском доме по-театральному пышно разодетые люди, за ними, на стене, смутно виднеется большая хромолитография Порфирио Диаса {Диас Порфирио (1830-1915) президент Мексики. В 1884 г. установил диктаторский режим, был свергнут в ходе мексиканской революции 1910-1917 гг. (Здесь и далее примечания переводчиков).} в безвкусной раме.
- Портрет должен показать, что на самом деле это происходило во времена Диаса, - сказал Андреев, - а вот это, - и он постучал по кадрам, изображавшим индейцев, - сметено революцией. Такие условия нам поставили, и хоть бы улыбка, хоть бы взгляд в мою сторону, - но несмотря ни на что, мы снимаем уже третью часть нашей картины.
Интересно, как им это удалось, подумала я. В Калифорнии они числились политически неблагонадежными, и подозрение это перекочевало за ними и сюда. Нелепые слухи опережали их. Говорили, что они снимают фильм по приглашению правительства. Говорили, что они снимают фильм отнюдь не по приглашению правительства, а, напротив, по заказу коммунистов и тому подобных сомнительных организаций. Мексиканское правительство платит им большие деньги; Москва платит мексиканскому правительству за право снимать фильм; у Москвы еще не было такого опасного агента, как Успенский; Москва вот-вот отречется от Успенского; Успенскому вряд ли разрешат вернуться в Россию. На поверку он вовсе не коммунист, а немецкий шпион. Американские коммунисты оплачивают фильм, мексиканская антиправительственная партия втайне симпатизирует России и втихомолку отвалила русским огромный куш за картину с целью скомпрометировать правительство. У правительственных чиновников, как видно, голова пошла кругом. Они соглашались со всеми сразу. Делегация чиновников встретила русских прямо у трапа парохода и препроводила их в тюрьму. В тюрьме было душно и противно. Успенский, Андреев и Степанов беспокоились, не пострадает ли их аппаратура - ее подвергли строжайшему таможенному досмотру. Кеннерли беспокоился, не пострадает ли его репутация. Ему было слишком хорошо известно, какими безупречно чистыми методами обделывает свои делишки взысканный богом Голливуд, и он трепетал при мысли, чем это может для него обернуться. Насколько он мог судить, до отъезда из Калифорнии все переговоры велись через него. Сейчас он уже ни в чем не был уверен. Слух, что Успенский не член партии, а один из троих и вовсе не русский, распустил сам Кеннерли. Он надеялся, что это как-то их реабилитирует в общем мнении. После безумной ночи в тюрьму явилась другая группа чиновников, более представительная, чем первая, и, расплываясь в улыбках и рассыпаясь в извинениях, вернула им свободу. И тут кто-то пустил слух, что русских посадили в тюрьму с чисто рекламными целями.