Жизни, которым завидую: долголетие, мирные времена, мирная страна, тихая слава, тихое удовлетворение – Ивар Осен, норвежский филолог, 1813–1896, изобрел новый язык. С тех пор у нас было слишком много homo civis и слишком мало sapiens.
Доктор Ливингстон вспоминает, как однажды, некоторое время проговорив с бушменом о Божестве, он обнаружил, что дикарь пребывает в уверенности, будто речь идет о Сакоми, местном вожде. Муравей живет в пространстве оформленных запахов, химических конфигураций.
Старинный зороастрийский мотив восходящего солнца в устройстве персидских стрельчатых арок. Кровавые с золотом ужасы мексиканских жертвоприношений (со слов католических патеров) или восемнадцать тысяч мальчиков Формозы, все не старше девяти, маленькие сердца которых выжигали на алтаре по приказу лжепророка Псалманазара, – все оказалось европейской подделкой бледно-зеленого восемнадцатого столетия.
Он сунул заметки обратно в ящик стола. Они мертвы и ни на что не годятся. Облокотясь о стол и слегка раскачиваясь в кресле, он неспешно почесывал череп под жесткими волосами (жесткими, как у Бальзака, у него и это где-то записано). Гнетущее чувство нарастало в нем: он пуст и никогда больше не напишет книги, он слишком стар, чтобы, наклонясь, перестроить мир, распавшийся, когда она умерла.
Он зевнул и задумался – кто именно из позвоночных раззевался первым и можно ли предположить, что этот унылый спазм был первым признаком утомления всего подвида в целом (в эволюционном аспекте). Возможно, будь у меня новая самописка вместо этой развалины или свежий букетик, скажем, из двадцати дивно заостренных карандашей в тонкой вазе да стопка матовых гладких листов вместо этих, ну-ка, посмотрим, тринадцати, нет, четырнадцати более или менее мятых (с двуглазым долихокефальным профилем, изображенным Давидом на верхнем из них), я смог бы начать писать ту неведомую мне вещь, которую я хочу написать; неведомую, если не считать нечеткого очерка, похожего формой на след ноги, инфузорчатой дрожи, которую я ощущаю в своих беспокойных костях, чувства shchekotiki (как говорили мы в детстве) – получесотки, получихотки, когда пытаешься что-то припомнить, или понять, или найти, и, вероятно, пузырь у тебя переполнен и нервы натянуты, но в общем сочетание не лишено приятности (если его не затягивать) и порождает малый оргазм, или «petit éternuement intérieur», когда наконец находишь кусочек вырезной картинки, плотно ложащийся в брешь.
Отзевав, он рассудил, что тело его чересчур для него велико и здорово: если б оно ссохлось, одрябло, истомилось в недомогании, он смог бы жить в большем мире с собой. Рассказ барона Мюнхгаузена о декорпитации кобылы. Но индивидуальный атом свободен; он пульсирует как захочет – в нижнем или в верхнем регистре; он сам решает, когда ему залучать и когда излучать энергию. Кое-что можно-таки сказать в пользу методы, которой пользовались персонажи старых романов: и впрямь успокаиваешься, приложившись лбом к сладкой прохладе оконного стекла. Так и стоял он, бедный перцепиент. Пасмурным утром в заплатах подмокшего снега.
Через несколько минут (если часы его верны) время забирать Давида из детского сада. Медленные, истомленные звуки и нерешительные шлепки, долетавшие из соседней комнаты, означали, что Мариэтта решилась выразить свои туманные представления о порядке. Он слышал расхлябанные проходы ее старых спальных шлепанцев, отороченных грязным мехом. Ей было присуще раздражающее обыкновение исполнять обязанности по дому, не надевая ничего, что скрыло бы ее бедное юное тело, кроме тусклой ночной рубашки, обтрепанная кромка которой едва достигала колен. Femineum lucet per bombycina corpus. Красивые щиколки: по ее словам, она получила приз на танцевальном конкурсе. Вранье, полагаю, как и большая часть ее россказней, хотя, с другой стороны, в комнате у нее есть испанский веер и парочка кастаньет. Как-то, проходя мимо, он без особой причины (или он что-то искал? Нет) заглянул к ней в комнату, пока она гуляла с Давидом. В комнате резко пахло ее волосами и «Sanglot’ом» [дешевыми мускусными духами], валялась по полу всякая всячина, по преимуществу испачканное белье, а на столике у кровати стояли сумеречно-красная роза в стеклянном стакане и большой рентгеновский снимок ее легких и позвоночника. Стряпухой она оказалось до того ужасной, что всем троим пришлось по крайней мере раз в день кормиться едой, покупаемой в ближайшем ресторане, завтракали же и ужинали яйцами, овсянкой и разного рода консервами.
Снова взглянув на часы (и даже выслушав их), он решил вывести свое беспокойство на прогулку. Золушка обнаружилась в спальне Давида; она прервала свои труды, подобрав одну из его книжек о зверушках, и теперь погрузилась в нее, полуприсев, полуприлегши поперек кровати, откинув одну ногу и утвердив голую лодыжку на спинке стула; шлепанец свалился, пальцы на ноге шевелились.
– Я сам заберу Давида, – сказал он, отвращая взоры от выставленных напоказ сумеречно-красных теней.
– Что? – (Странное дитя не затруднилось переменою позы, только перестало подергивать пальцами и подняло лишенные блеска глаза.)
Он повторил.
– А, ладно, – сказала она, опуская глаза в книгу.
– И оденьтесь, пожалуйста, – сказал Круг, прежде чем выйти из спальни.
Надо найти кого-то другого, думал он, шагая по улице, кого-то совсем другого, пожилого и полностью одетого. Насколько я понимаю, это у нее просто такая привычка, результат постоянного позирования нагишом чернобородому живописцу из 30-й квартиры. Фактически летом, рассказывала она, никто из них ничего внутри квартиры не надевал, – ни он, ни она, ни жена художника (которая, согласно выставлявшимся до революции разнообразным полотнам, обладала грандиозным телом с многочисленными пупками – одни были хмурые, другие смотрели в большом удивлении).
Детским садом, веселым маленьким заведением, руководили прежние студенты Круга, женщина по имени Клара Зеркальская и ее брат Мирон. Основным развлечением восьми приходящих сюда детей был запутанный лабиринт из чем-то мягким обитых туннелей, как раз такой высоты, чтобы по ним можно было ползать на всех четырех, – но, кроме него, имелись ярко раскрашенные картонные кирпичи, заводные поезда, книжка с картинками и настоящий косматый песик по кличке Бассо. Ольга нашла это место в прошлом году, и Давид уже отчасти его перерос, хотя по-прежнему обожал проползать через туннели. Дабы избегнуть обмена приветствиями с другими родителями, Круг остановился у калитки, за которой лежал маленький садик (теперь в основном состоящий из луж) со скамейками для посетителей. Давид первым выбежал из весело раскрашенного деревянного дома.
– А почему не пришла Мариэтта?
– Вместо меня? Надень шапочку.
– Вы с ней вместе могли прийти.
– А галош у тебя разве не было?
– Не-а.
– Тогда давай руку. И если ты хоть раз влезешь в лужу…
– А если я не нарошно [nechaianno]?
– Об этом уж я позабочусь. Пойдем, raduga moia [моя радость], подай мне руку и давай двигаться.
– Билли сегодня кость принес. Вот здорово! Я тоже потом принесу.
– Это темный Билли или тот, маленький, в очках?
– В очках. Он сказал, что мама умерла. Смотри, смотри, трубочистка.
(Они появились недавно в результате какого-то малопонятного сдвига, сдрыга, спрыга или срыга в экономике Государства – и к вящей радости детворы.) Круг молчал. Давид продолжал говорить:
– Это ты виноват, а не я. У меня в левом ботинке полно воды. Пап!
– Да.
– У меня в левом ботинке полно воды.
– Да. Прости. Пойдем немного быстрее. И что ты ответил?
– Когда?
– Когда Билли сказал эту глупость о маме.
– Ничего. А что надо было сказать?
– Но ты ведь понял, что это глупость?
– Ну, я догадался.
– Потому что, если бы она и умерла, для нас с тобой она все равно не была бы мертвой.
– Да, но ведь она же не умерла, правда?
– Не в нашем смысле. Для нас с тобой кость ничего не значит, а для Бассо – очень многое.
– Пап, он рычал на нее. Просто лежал и рычал, и лапу на нее положил. Барышня Зи сказала, что нам нельзя его трогать и разговаривать с ним нельзя, пока она у него.
– Raduga moia!
Они уже шли по улице Перегольм. Бородатый мужчина, про которого Круг точно знал, что это шпион, и который всегда пунктуально являлся в полдень, уже торчал на посту перед Круговым домом. Иногда он поторговывал яблоками, однажды пришел переодетым в почтальона. В особо холодные дни он пробовал стоять в витрине портного, притворясь манекеном, и Круг развлекался, играя с беднягой в «переглядушки». Сегодня он инспектировал фасады домов и что-то такое черкал в блокнотике.
– Считаете дождевые капли, инспектор?
Мужчина глянул вбок, отшагнул и, шагая, ушиб ногу о бордюр. Круг усмехнулся.
– Вчера, – сообщил Давид, – когда мы проходили мимо, этот дядя подмигнул Мариэтте.
Круг опять усмехнулся.
– Пап, а знаешь что? Наверное, это она с ним разговаривает по телефону. Она все время разговаривает по телефону, когда ты уходишь.