- Отчего бы нет? Это - мысль. Раз так, я возьму и женюсь, чтоб вас извести.
- Эй, женись, женись, брат, угомонись. Юность должна ведь пройти!
x x x
Николин день
В день святого Николы я покинул постель и в кресле подкатили меня к окну. Под ногами - грелка. Передо мной - деревянный столик с дыркой для свечки. Около десяти община моряков - "водителей вод" - и рабочих, "товарищей речки", со скрипками во главе прошествовали мимо дома нашего, взявшись за руки, приплясывая позади жезлоносца. До того как в церковь идти, они обходили кабаки. Увидя меня, они громко меня приветствовали. Я привстал, поклонился моему святому, который ответил мне тем же. Через подоконник пожал я их черные руки, вылил бутылку в воронку их огромных зияющих глоток (капля в море!).
В полдень сыновья мои вчетвером пришли поздравить меня. Можно не ладить друг с другом, однако именины отца - священны: это - ось, вокруг которой сложилась семья; празднуя день этот, они сближаются. Я стою за него.
Итак, в этот день они все четверо собрались у меня. Не очень-то радовала их такая встреча. Они друг друга мало любят, и сдается мне, что я так-таки единственное звено между ними. В наши времена все то исчезает, что могло бы соединять людей: дом, семья, вера; всякий считает, что один прав, и каждый живет для себя. Не подражаю я тем старикам, которые возмущаются и обижаются и думают, что с ними умрет и весь мир. Мир не пропадет; и мне кажется, что молодые знают лучше старых, что им подходит. Но старику невесело. Мир вокруг него меняется; и, коль он сам не изменится, места нет для него! Я же иначе смотрю на вещи. Сижу я в кресле. Что ж, остаюсь я в нем! А если нужно, чтобы место сохранить, мненья свои изменить, изменю их, да; устроюсь всегда, оставаясь (разумеется) все тем же. А пока, сидя в кресле своем, я гляжу на меняющийся мир и на молодцов моих спорящих; любуюсь ими, а меж тем скромно выжидаю, чтобы повести их по своему усмотренью...
Вот они передо мной вокруг стола: Иван-ханжа - справа, слева Антон-гугенот, который в Лионе живет... Сидели они, друг на друга не глядя, задом увязнув и аршин проглотив. Иван, цветущий, полнощекий, с холодными глазами и с улыбкой на губах, говорил нескончаемо о делах своих, хвастался, выставлял богатство свое, успех, выхвалял свои сукна и Бога, ему помогающего их продавать. Антон, бритоусый, с козлиной бородкой, хмурый, прямой и бесстрастный, говорил словно про себя, о книжной своей торговле, о путешествиях в Женеву, о своих деловых сношеньях и вере и тоже восхвалял Бога, но другого. Каждый говорил по очереди, не слушая песни соседа, замолкал и снова начинал. Но потом оба они, раздраженные, стали обсуждать предметы, которые могли выбить из колеи собеседника, этот - успехи веры истинной, тот - достиженья истинной веры. При этом они упрямо продолжали не внимать друг другу; и, неподвижные, словно в воротниках железных, горько и яростно поносили они Бога вражеского.
Между ними стоял, глядел на них, пожимал плечами и громко смеялся мой третий сын, Михайло, солдат удалый (неплохой он малый). Не мог устоять он на месте и пошел кружить, как волк в клетке; барабаня по стеклам, напевая: ток, ток, а то останавливался, чтобы сглазить спорщиков да расхохотаться им в лицо; или же грубо прерывал их, объявляя, что две жирные овцы, будь они красным или синим крестом отмечены, равно хороши и что им это докажут на деле... "Каких мы только не ели!.."
Анис, последний мой сын, в ужасе глядел на него. Анис, удачно названный, пороха не выдумавший... Споры его тревожили. Ничто на земле не занимает его. Дай ему только спокойно позевывать да скучать с утра до вечера. Посему зовет он орудием дьявола дела государства и веры, изобретенные-де, чтобы тревожить мирный сон умных людей или ум людей сонных... "Дурна ли вещь иль хороша, но раз она у меня, зачем менять? Постель, запечатлевшая вдавленный след тела моего, постлана для меня. Не хочу я новой простыни..."
Но хотел ли он или нет, а тюфяк его потряхивали. И в порыве возмущенья, боясь за свой покой, кроткий человек этот был способен палачу предать всех будил. А пока, растерянный, слушал он разговор остальных; и как только голоса повышались, голова его втягивалась в плечи. Я же, напрягая слух и зрение, забавлялся тем, что разбирал, в чем эти четверо на меня походили. Однако они сыновья мои, за это я отвечаю. Но хоть и вышли они из меня, не вышли они; и как, черт возьми, они в меня забрались? Я себя ощупываю: как мог я носить в чреслах своих вон этого проповедника, этого холопа папского да бешеную овцу? (Оставляю в стороне бродягу...) О, природа, предательница! Они, значит, были во мне? Да, я носил в себе их зародыши; узнаю родственные движенья, обороты речи и даже - мышленья; я себя вижу в них преображенным. Но под удивленной личиной человек остается тот же. Тот же - единый и многоликий. Всякий носит в себе двадцать разных людей - смеющегося, плачущего, деревянно-равнодушного и, смотря по погоде, - волка, собаку и овцу, доброго малого и шелопая, но один из этих двадцати - самый сильный, и, присваивая себе право слова, он может за- ткнуть глотку остальным. Вот почему те и удирают, когда видят, что дверь открыта. Мои четыре сына так и сделали. Бедняги! Я виноват. Так далеко они от меня и так близко!..
Да что ж! Они как-никак - мои детеныши. Когда говорят они глупости, мне хочется просить у них прощенья за то, что я создал их глупыми. По счастью, они довольны и судьбой и собой!.. Пусть, я за них рад. Но не могу я переносить одно - то, что они не могут допускать, чтобы другие уродовали себя, если им это нравится.
Выпрямившись на боднях своих, угрожая взглядом и клювом, они все четверо походили на сердитых петухов, готовых прыгнуть друг на друга. Я безмятежно наблюдал, потом сказал:
- Ладно, ладно, овечки мои, я вижу, что вы себя не дадите остричь. Кровь красна (еще бы? она моя), а голос еще краше. Вдоволь наговорились вы, теперь - мой черед. Язык у меня чешется. А вы отдохните.
Они, однако, не торопились послушаться. Одно слово прорвало грозовые тучи. Иван, вскочив, поднял стул. Михайло обнажил свою длинную шпагу, Антон вынул нож; Анис же ревел благим матом: "Пожар, потоп!" Того и гляди, эти четыре волка друг друга зарежут. Схватил я первый предмет, попавшийся под руку (как раз оказался он, случайно, тем кувшином, который приводил меня в отчаянье, а Флоридора в восторг), и, кокнув им по столу, разбил его вдребезги. Меж тем Марфа, вбежав, размахивала дымящимся котлом и угрожала вылить его им на голову. Заорали они, как стадо ослят; но когда я реву, нет осла, который бы не опустил хвоста.
- Я здесь хозяин, я приказываю. Молчать. Что вы, с ума сошли? Разве мы здесь собрались, чтоб обсуждать символ веры Никея? Я люблю поспорить, еще бы, но попросил бы я вас, друзья, выбирайте предметы поновее. Я устал от этих, смертельно устал. Шут вас дери, обсуждайте, коль ваше здоровье требует того, бургонское это вино иль колбасу - все то, что можно видеть или выпить, тронуть иль съесть: мы выпьем, съедим, чтоб проверить. Но спорить о Боге! О Святом Духе, Господи, - какое скудоумие! Я не порицаю верующих, я верую, мы веруем, вы веруете... во все что угодно. Но поговорим о другом: мало ли что есть на свете! Каждый из вас войдет в рай. Ладно, валяй. Ждут вас там, местечко уготовлено для каждого избранника; остальные же останутся за дверью; верю... Но пускай Господь Бог сам, как хочет, размещает гостей своих: это его дело, и не мешайте вы ему... У всякого царство свое. У Бога небо, у нас - земля. Украшать ее, коль можно, - вот наш долг. Работников и так не слишком много. Думаете ли вы, что можно обойтись хотя бы без одного из вас? Вы все четверо полезны стране. Она столько же нуждается в твоей вере, Иван, сколько и в твоей, Антон; нужен ей и твой нрав беспокойный, Михаил, и твоя косность, Анис. Вы четыре столба. Подайся один, и весь дом рухнет. Вы остались бы ненужными развалинами. К этому ли вы стремитесь? Рассудительно, нечего сказать! Что подумали бы вы о четырех моряках, которые в море, в непогоду, вместо того чтобы править судном, только бы делали, что ссорились. Помнится мне, слышал я некогда разговор между королем Генрихом и герцогом Неверским. Они оба жаловались на дурь французов, норовящих всегда переколоть друг друга. "Черт им в пузо, - говорил король, - я бы желал, дабы их успокоить, всунуть их в мешок по двое, монаха бешеного и проповедника неистового, да в реку, как котят, кинуть их".
А герцог, смеясь: "По мне, достаточно было бы отправить их на тот остров, куда, говорят, граждане Берна высаживают мужей и жен сварливых; месяц спустя, когда корабль за ними приходит, они воркуют нежно, как влюбленные голубки. Вот какое вам нужно леченье! Ворчите, уроды? Спиной друг к другу становитесь? Эй, взгляните на себя, детки. Напрасно каждый из вас думает, что он лучше и краше изваян, чем братец его. Все вы одного помола. Персики чистые, бургундцы истые...
Стоит только взглянуть на этот большой дерзкий нос, развернувшийся поперек лица, на этот широкий, топором вырубленный рот - воронка для вина, на глаза эти заросшие, которые очень бы хотели казаться злыми, а смеются! Да на вас клеймо! Поймите же, что, вредя друг другу, вы сами себя уничтожаете! У вас образ мыслей разный? Велика важность! Или вы желали бы пахать одно и то же поле? Чем больше у нашей семьи будет полей и мыслей, тем счастливее и сильнее мы будем. Распространяйтесь, умножайтесь и берите все, что можете, от земли и от мысли. У каждого свое, и сплочены все, - ну-ка, сыны, поцелуйтесь, дабы громадный нос Персиков расплетал тень свою через нивы и вдыхал красоту мира!