- О ты, ты! Наконец-то ты вернулся!
- Ты вернулся, ты вернулся! О ты, кого я утратил!.. Зачем ты покинул меня?
- Чтобы выполнять возложенную на меня миссию, от которой ты отрекся.
- Какую миссию?
- Борьбу.
- К чему тебе бороться? Разве ты не властелин всего мира?
- Я не властелин.
- Разве ты не все сущее?
- Я не все сущее. Я - Жизнь, борющаяся с Небытием. А не Небытие. Я Огонь, горящий в Ночи. А не Ночь. Я - вечная Борьба, а над борьбой нет вечного рока. Я - свободная Воля, вечно борющаяся свободная Воля. Борись и гори вместе со мной!
- Я побежден. Я более ни на что не годен.
- Ты побежден? Тебе кажется, что все потеряно? Другие будут победителями. Не думай о себе, думай о своем войске.
- Я один, у меня никого нет, кроме самого себя, и нет у меня войска.
- Ты не один, и ты не принадлежишь себе. Ты - один из моих голосов, одна из моих рук. Говори и рази за меня. Но если рука сломана, если голос заглох, я все-таки сражаюсь стойко. Я продолжаю бороться другими голосами, другими руками. Побежденный, ты все же принадлежишь к войску вовеки непобедимому. Помни это - и ты пребудешь победителем и в самой смерти.
- Владыка! Я так страдаю!
- А я, ты думаешь, не страдаю? Уже века преследует меня смерть и подстерегает небытие. Только битвами, только победами прокладываю я себе путь. Река жизни обагрена моей кровью.
- Бороться, вечно бороться?
- Надо вечно бороться. Бог тоже борется. Бог - завоеватель. Он - лев пожирающий. Небытие обступает бога, и бог повергает его во прах. И ритм этой борьбы создает высшую гармонию. Гармония эта - не для твоего смертного слуха. Достаточно тебе знать, что она существует. Делай свое дело с миром; остальное предоставь богам.
- У меня нет больше сил.
- Пой для тех, кто силен.
- Голос мой умолк.
- Молись.
- Сердце мое осквернено.
- Вырви его. Возьми мое.
- Владыка! Нетрудно забыть себя, отбросить свою мертвую душу. Но могу ли я отбросить моих мертвецов, могу ли забыть любимых?
- Брось своих мертвецов вместе с мертвой своей душой. Ты снова обретешь их живыми вместе с моей живой душой.
- О ты, покинувший меня, покинешь ли ты меня снова?
- Да, покину снова. Не сомневайся. Это ты не должен покидать меня.
- Но если жизнь моя угасает?
- Зажги другие жизни.
- Но если во мне смерть?
- Жизнь вне тебя. Иди отвори ей двери. Безумец, запирающийся в своем разрушенном доме! Выйди наружу. Есть другие жилища.
- О жизнь, о жизнь! Вижу... Я искал тебя в себе, в своей пустой и замкнутой душе. Душа моя распадается; в окна ран моих хлынул воздух; я дышу, я снова нашел тебя, о жизнь!..
- И я нашел тебя снова... Молчи и слушай.
И Кристоф услышал, словно журчание родника, зарождавшуюся в нем песню жизни. Высунувшись из окна, он увидел лес, вчера мертвый, а теперь кипевший на ветру и на солнце и вздымавшийся, как море. По хребтам деревьев радостной дрожью пробегали волны ветра, и согнутые ветви простирали свои ликующие руки к ослепительному небу. А поток звенел, как праздничный колокол. Природа, еще вчера покоившаяся в могиле, воскресла, к ней вернулась жизнь, так же как любовь вернулась в сердце Кристофа. Чудо души, которой коснулась благодать! Она пробуждается к жизни! И все оживает вокруг нее. Сердце вновь начинает биться Вновь струятся иссякшие ключи.
И Кристоф снова вступил в священную битву... Но как теряется его борьба, так теряется борьба всего человечества в этой гигантской схватке, где падают солнца, словно снежные хлопья, сметаемые вихрем!.. Он обнажил свою душу. Точно во сне, он витал в пространстве, он реял над самим собой, он видел себя с высоты, в совокупности явлений, и сразу же открылся ему смысл его страданий. Его борьба была частью великой космической битвы. Его поражение было лишь мимолетным эпизодом, тотчас же исправленным другими. Он боролся за всех, все боролись за него. Они разделяли его горести, он разделял их славу.
"Товарищи, враги, шагайте через меня, топчите меня, пусть пройдут по моему телу колеса пушек, которым суждено победить! Я не думаю о железе, терзающем мою плоть, не думаю о стопе, попирающей мою голову, я думаю о Мстителе, о Владыке, о Вожде бесчисленного войска. Кровь моя - цемент грядущей победы..."
Бог не был для него бесстрастным творцом, Нероном, созерцающим с высоты своей бронзовой башни пожар в им же зажженном городе. Бог страдает, бог борется. Со всеми, кто борется, за всех, кто страдает. Ибо он Жизнь, капля света, которая, канув во тьму, расплывается и поглощает ночь. Но ночь безгранична, и божественная борьба никогда не прекращается, и никому не дано знать, каков будет ее исход. Героическая симфония, где даже сталкивающиеся друг с другом я сливающиеся диссонансы образуют светлую гармонию. Как буковый лес яростно сражается среди безмолвия, так среди вечного мира воюет Жизнь.
Эти битвы, этот мир звучали в сердце Кристофа. Он был раковиной, в которой шумит океан. Трубные зовы, вихри звуков, героические клики проносились на крыльях властных ритмов. Все становилось музыкой в его музыкальной душе. Она воспевала свет. Она воспевала ночь. И жизнь. И смерть. Она пела для того, кто был победителем. Для него самого, побежденного Она пела. Все пело. И вся она была песней.
Подобно весенним дождям, струились потоки музыки в сухую землю, растрескавшуюся от зимней стужи. Стыд, скорбь, горечь обнаруживали теперь свое таинственное предназначение: они разрыхлили почву и оплодотворили ее; сошник страданий, раздирая сердце, открыл новые источники жизни. Степь зацветала снова. Но это уже были не цветы прошлой весны. Родилась другая душа.
Она рождалась каждый миг. Ибо она еще не окостенела, как души, достигшие своего предельного роста, как души, которым суждено умереть. Это была не статуя, а расплавленный металл. Каждое мгновение создавало из нее новую вселенную. Кристоф не пытался намечать ее границы. Он отдавался радости человека, который, сбросив бремя прошлого, отправляется в дальнее путешествие с обновленной кровью, с легким сердцем, вдыхает морской воздух и думает, что странствию его не будет конца. Он снова был захвачен разлитой в мире творческой силой, и богатство мира наполняло его восторгом. Он любил, он ощущал своего ближнего как самого себя. И все было ему "ближним", начиная с травы, которую он попирал ногами, и кончая рукой, которую он пожимал. Дерево, тень облака на горе, дыхание лугов, разносимое ветром, улей ночного неба, гудящий роями солнц... какой-то вихрь в крови... Он не пытался ни говорить, ни думать... Смеяться, плакать, раствориться в этом живом чуде!.. Писать - к чему писать? Разве можно выразить невыразимое?.. Но, возможно это или нет, он должен был писать. Таков был его удел. Мысли поражали его, точно молния, где бы он ни находился. Ждать было невозможно. Тогда он писал, чем попало и на чем попало. Часто он и сам не мог бы сказать, что означают эти бьющие ключом мелодии; и пока он писал, новые мысли приходили ему в голову, а за ними другие... Он писал, писал на манжетах, на подкладке шляпы; как ни быстро он писал, мысль его текла еще быстрее, и ему приходилось чуть ли не стенографировать.
Это были лишь беспорядочные записи. Трудности начались тогда, когда он попробовал отлить свои мысли в обычные музыкальные формы. Он обнаружил, что ни одна из прежних форм не годится; если он хотел точно запечатлеть свои видения, то прежде всего должен был забыть все, что до сих пор слышал и писал, покончить с заученным формализмом, традиционной техникой, отшвырнуть костыли бессильного духа, эту готовую постель для ленивых, для тех, кто, избегая труда мыслить самостоятельно, укладывается в мысли других людей. Некогда, считая себя достигшим зрелости и в жизни и в искусстве (на самом деле он подходил к концу только одной из своих жизней), он изъяснялся на языке, существовавшем до рождения его мысли; чувство его покорялось заранее установленной логике развития, которая подсказывала ему иные фразы и вела его, послушного, проторенными дорогами к пределу, принятому публикой. Ныне перед ним не было никакой дороги; чувству предоставлялось самому прокладывать ее, уму оставалось лишь следовать за ним. Ныне его роль состояла даже не в том, чтобы изобразить страсть, - он должен был слиться с нею и постараться воспринять внутренний ее закон.
Одновременно рушились противоречия, среди которых, не желая в этом сознаться, уже давно бился Кристоф. Ибо, несмотря на то, что он был подлинным художником, он все же часто примешивал к искусству задачи, ему чуждые; он приписывал ему некую социальную миссию. И не замечал, что в нем самом было два человека: художник, который творит, не заботясь ни о каких моральных выводах, и человек действия, рассуждающий и стремящийся сделать свое искусство высокоморальным и общественным. Подчас они ставили друг друга в весьма затруднительное положение. Теперь, когда любая творческая мысль со своим органически присущим ей законом представлялась ему высшей реальностью, он был вырван из рабства практического разума. Разумеется, он, как и прежде, презирал вялую безнравственность своего времени; разумеется, он продолжал думать, что нездоровое, развращенное искусство есть низшая ступень искусства, ибо оно представляет собой болезнь, гриб, растущий на гнилом стволе, но хотя искусство ради забавы есть проституируемое искусство, Кристоф все же не противопоставлял ему пошлого утилитаризма искусства ради морали, этого бескрылого Пегаса, впряженного в плуг. Высшее искусство, единственно заслуживающее этого имени, стоит над законами и требованиями дня: оно - словно комета, брошенная в беспредельность. Полезна эта сила или кажется нам бесполезной и даже опасной с практической точки зрения, но она - сила, она - пламень, она молния, брызнувшая с неба; и тем самым она священна, тем самым она благодатна. Блага ее случайно могут принести пользу, но истинная ее божественная благодать принадлежит, как и вера, к явлениям сверхъестественным. Она подобна солнцу, от которого произошла. Солнце ни нравственно, ни безнравственно. Оно - начало всего сущего. Оно побеждает тьму вселенной. Таково и искусство...