Я протянул ей свернутую в трубку рукопись. Она сделала что-то похожее на книксен, но не обычный грубый подсед, а некое смиренное опадающее движение, будто оскольз на лунном луче, и бумажная трубочка перешла в ее руку. Плавный поворот, и вот уже рукопись у милого отрока, с ломоносовской упрямкой притворяющегося главным редактором.
— Вы подпишете договор? — В руке ее оказались какие-то листки.
О, если бы я мог подписать договор Фауста с Мефистофелем: душу за молодость!
— На чем?..
— На капоте моей машины, — баском произнес главный редактор, листая рукопись.
Оля положила договор на капот «Жигулей». Теперь я поверил, что он взрослый человек, а коли так, то ничто не мешает ему быть главным редактором «Их». Нельзя владеть машиной, равно и получить шоферские права до совершеннолетия.
Я расписался на трех экземплярах договора. Главный редактор, не переставая листать рукопись, взял не глядя шариковую ручку и отметился ловким завитком.
— У него кассеточное устройство глаза, — шепнула Оля. — Он видит, как оса: во все стороны. — И она вручила мне третий экземпляр.
— То!.. — сказал главный редактор, скручивая рукопись в трубочку. — Вполне то. Спасибо. — Он строго взглянул на Олю.
Та подняла руки над головой и несколько раз сомкнула ладони, словно начиная восточный танец. Наверху, там, где мы предполагали местонахождение «Их», распахнулось окно и выглянуло женское лицо.
— Сейчас с вами расплатятся, — сказала Оля и добавила в ответ на мой удивленный взгляд: — Главный редактор принял статью.
— Как принял?..
— Прочел и принял. У него фотографическое зрение. Он не читает по словам и строчкам, а вбирает сразу целую страницу. Сейчас прибудет главный бухгалтер.
— Леокадия Нестеровна неисправима, — сказал с легкой досадой главный редактор.
Я проследил за его взглядом: Леокадия Нестеровна, журнальный бухгалтер, летела с пятого этажа, держа в одной руке круглый столик, в другой ведомость, чернильницу и перо. Ветер колоколом вздувал ее юбку, были видны красивые штаны сочного цвета лиловой сирени.
Она приземлилась. Перепуганные крысы кинулись врассыпную, вороны подпрыгнули раз-другой, хлопнули крыльями, но не взлетели, у них были крепче нервы.
— Вы зря взяли столик, — укорил летунью главный редактор, — Проще воспользоваться капотом моей машины.
— Да ведь стараешься как лучше, — покраснела Леокадия Нестеровна, одергивая юбку.
Чувствовалось, что редактор сердится не всерьез, ему импонировала ретивость его служащей. Послышался долгий, жалобный, с перебоем вздох, похожий на стон птицы в ночном лесу. Оля опустила пепельно-золотистый занавес на лицо. Вон что! Как это пели узники Консьержери в дни Французской революции?
А между этих черных стен
Любовь царит без перемен,
Любовь царит, любовь царит
Без перемен!..
До чего же полной, взволнованной, раскованной жизнью живет держава «Их» над крысино-вороньей свалкой!.. Может быть, это тоже начало чего-то нового, незнакомого или забытого нами и ничуть не менее важного, чем псевдорыночные страсти по Михаилу?
Леокадия Нестеровна разложила ведомости на круглой, обтянутой голубым атласом столешнице изящного французского столика в стиле рококо, поставила старинную бронзовую чернильницу, напоминающую пороховницу, в которой еще есть порох, и протянула мне гусиное перо.
Я спохватился, что не взял с собой свидетельство участника войны — очарованный странник вспомнил о налоге.
— У «Их» это не требуется, — не без гордости сообщила летучая бухгалтерша.
Я боялся, что не сумею расписаться гусиным пером, но получилось замечательно: где надо — с жирным нажимом, где надо — с волосяной тониной, и я в который раз пожалел о том, чего мы лишились с появлением шариковых ручек. Умер почерк — один из признаков личности, выражающий характер и душевное состояние пишущего. К тому же исчезло дивное искусство — каллиграфия, и ради чего? Чтобы выиграть время, которого и так некуда девать. Теперь я понял: журнал «Их» борется против нивелировки человечьей сути, за индивидуальность. Он поощряет свободу самовыявления и в своих сотрудниках: они летают, скользят по лучу, видят задом…
Но вот и все. Мы попрощались. Лунная Оля припала долу в глубоком реверансе, пустив по земле пепельно-золотистый поток, молодчага редактор сделал мужественный жест — что-то среднее между «рот-фронт» и «хайль», Леокадия по-старинному поклонилась верхней частью туловища. Я думал, она вернется в редакцию кратчайшим путем — по воздуху, и я опять увижу ее красивые штаны спелого цвета лиловой сирени, но она чинно отправилась пешком следом за другими, неся в одной руке французский столик, в другой — чернильницу и перо, а ведомость зажав под мышкой.
Наверное, стоило немного задержаться во дворе и получить сверху авторские экземпляры журнала, но я почувствовал, что шоферу все это надоело. Он и вообще вечно спешил, хотя с личным временем ему так же нечего было делать, как человечеству — с тем суммарным прибытком, который накопили ему шариковые ручки.
Возникшие было пустота и тишина заполнились вернувшимися крысами. Мы только повернули назад, как перед нами выросла длинная, гнутая фигура в рясе-халате и клобуке-колпаке — вермееровский естествоиспытатель. В усталом порыжелом солнце ржавь его волос стала красной с вкраплениями оттенков бордового.
— Вам! — сказал он, мучительно стесняясь, и капли пота со лба смешивались со слезами на впалых щеках отшельника. — Возьмите! Прошу вас! Горный хрусталь!..
Он протянул мне сероватый полупрозрачный брус и, едва я взял его в руку, исчез, как исчезает мандельштамовский щегол:
В обе стороны он в оба смотрит — в обе —
Не посмотрит — улетел!
Иногда мне кажется, что ничего этого не было, все-то мне приснилось, и тогда я достаю из ящика письменного стола, всякий раз опасаясь, что там ничего не окажется, прекрасно изданный в Финляндии — разумеется, отсюда и яркий многоцветный глянец обложки, и стройный шрифт, и атлас бумаги, и великолепные фотографии — первый номер журнала «Их» с моей статьей или достаю из шкафа тусклый гладкий уломок горного хрусталя. Эти вещественные доказательства неопровержимы.
…Лежат и пылятся в иностранной комиссии СП приглашения во Францию и Италию. Как заманчиво звучат имена этих стран! Но мне туда не надо. Куда притягательнее и таинственнее московское Зазеркалье. Жаль, что у моего водителя слегка поехала крыша от переживаний и все труднее становится заставить его покинуть берег Десны подмосковной. А сам я давно уже не вожу…