Когда я носился с мыслью о своей книге, я решил начать с самого начала и занялся эпистемологией[170]. Ни одна из рассмотренных мною теорий меня не удовлетворила. Мне казалось, что обыкновенный человек (которого философ, кстати сказать, презирает, если только его взгляды не совпадают со взглядами самого философа, в каковом случае они оказываются весьма ценными), неспособный судить о сравнительной ценности этих теорий, вправе выбрать ту, которая ему больше по вкусу. Мне лично, если уж на то пошло, кажется вполне достоверной теория, гласящая, что люди не могут быть уверены ни в чем, кроме некоторых основ, которые они называют данностью, и существования других сознаний, которое они выводят логически. Все остальное - вымысел, продукт их сознания, нечто, созданное ими для удобства жизни. В процессе эволюции, будучи вынуждены приспособляться к постоянно меняющейся среде, они составили некую картину из кусочков, собранных тут и там потому, что они годились для их целей. Это известный им мир явлений. Действительность - всего-навсего гипотеза, которую они выдвигают в качестве причины возникновения этого мира. Они могли бы собрать и другие кусочки и сложить из них другую картину. И этот другой мир был бы не менее закономерным и истинным, чем тот, который мы, как нам кажется, знаем.
Трудно было бы убедить писателя, что между телом и сознанием нет самого тесного взаимодействия. Флобер, у которого появились симптомы мышьячного отравления, когда он писал о самоубийстве Эммы Бовари[171], - это лишь особенно яркий пример того, что по опыту знакомо всем писателям. У кого из них во время работы над романом не бывало озноба и лихорадки, болей и тошноты? И обратно: они отлично знают, каким болезненным физическим состояниям обязаны иногда самыми удачными своими находками. А зная, что многие из их самых глубоких эмоций, многие мысли, казалось бы ниспосланные им прямо с неба, обусловлены сидячим образом жизни или расстройством печени, они, скорее всего, относятся к своим духовным переживаниям с некоторой долей иронии; и это хорошо, потому что дает им возможность держать эти переживания в узде и распоряжаться ими. Для себя я из всех теорий об отношении духа к материи, предложенных философами на рассмотрение простым смертным, выбрал концепцию Спинозы, согласно которой вещь мыслящая и вещь протяженная - одно. Только в наше время это, конечно, удобнее называть энергией. Бертран Рассел, если я правильно его понял, выражает на современном языке очень сходную мысль, когда говорит о чем-то нейтральном, что служит сырьем и для духовного, и для физического мира. Стараясь представить себе это в зримых образах, я вижу дух как реку, пробивающую себе путь сквозь джунгли материи; но река есть джунгли, и джунгли есть река, потому что река и джунгли - одно. Не исключено, что биологам когда-нибудь удастся создать жизнь лабораторным путем, и тогда мы, возможно, узнаем кое-что новое касательно этих вопросов.
LXVIII
Но обыкновенный человек подходит к философии практически. Он хочет узнать, в чем ценность жизни, как ему жить и какой смысл можно усмотреть во вселенной. Отказываясь хотя бы ориентировочно ответить на эти вопросы, философы отлынивают от своих обязанностей.
Одна из самых жгучих проблем, стоящих перед обыкновенным человеком, - это проблема зла.
Любопытно, что философы, рассуждая о зле, так часто берут в качестве примера зубную боль. Они справедливо указывают, что вы не можете почувствовать мою зубную боль. Так и кажется, будто никаких других страданий они в своей обеспеченной кабинетной жизни не испытывали, и даже напрашивается вывод, что с дальнейшим развитием американской одонтологии всю проблему зла можно будет считать решенной. Я часто думал, что, прежде нежели удостаивать философов ученой степени, позволяющей им делиться своей мудростью с молодежью, не мешало бы требовать, чтобы они с годик поработали по социальному обеспечению в трущобах какого-нибудь большого города или попробовали прокормиться физическим трудом. Доведись им увидеть, как ребенок умирает от менингита, они на многие свои проблемы стали бы смотреть по-другому.
Не будь этот вопрос таким животрепещущим, право же невозможно было бы читать без смеха главу о зле в "Видимости и действительности"[172]. Джентльменский тон ее просто потрясает. У вас создается впечатление, что придавать большое значение злу - это признак невоспитанности, и хотя отрицать его существование нельзя, но и поднимать вокруг него шум не следует. К тому же его сильно преувеличивают, и совершенно ясно, что в нем есть немало хорошего. По мнению Брэдли, страданий в мире, в сущности, нет. Абсолют тем богаче, чем больше диссонансов и различий он в себя включает. Точно так же, доказывает он, как в машине сопротивление и давление частей служат цели, которая стоит вне этих частей, так же, на неизмеримо более высоком уровне, обстоит дело с абсолютом; а раз это возможно, это, без всякого сомнения, и реально. Зло и грех служат более широкому замыслу и в нем находят свое оправдание. Они участвуют в высшем добре, и в этом смысле они сами - добро. Короче говоря, зло - это обман чувств, и ничего более.
Я пробовал выяснить, что могут сказать по этому поводу философы других направлений. Оказалось - не очень много. Возможно, что тут многого и не скажешь, а философы, естественно, предпочитают такие предметы, о которых можно поговорить вволю. Но и то немногое, что они сказали, отнюдь меня не удовлетворяет. Может быть, перенесенные невзгоды благотворно действуют на нас? Наблюдения, как правило, не подтверждают этого. Может быть, мужество и жалость - превосходные чувства; а их бы не было, не будь в мире опасностей и страданий? Но не совсем понятно, каким образом крест Виктории[173], полученный в награду солдатом, который с риском для жизни спас ослепшего товарища, возместит этому последнему потерю зрения. Подавать милостыню - значит выказывать милосердие, а милосердие - добродетель; но разве этим добром искупается такое зло, как голодающий калека, ради которого и было проявлено милосердие? Зло вокруг нас - повсюду. Боль и болезни, смерть дорогих нам людей, преступления, грехи, разбитые надежды - всего не перечесть. И как же объясняют это философы? Одни говорят, что зло логически необходимо для познания добра; другие говорят, что самая природа мира предполагает борьбу между добром и злом и что они метафизически необходимы друг для друга. А как объясняют это богословы? Одни говорят, что бог ставит на нашем пути невзгоды, чтобы укрепить наш дух; другие говорят, что он посылает их нам в наказание за грехи. Но я-то видел, как дети умирают от менингита. И я нашел только одно объяснение, которое говорит что-то как воображению, так и чувству. Это доктрина о переселении душ. Как известно, она исходит из того, что жизнь не начинается при рождении и не кончается со смертью, но есть лишь звено в длинной цепи жизней, каждая из которых определена поступками, совершенными в предыдущих существованиях. Добрые дела могут вознести человека до небесных высот, злые дела могут низвергнуть его в адскую бездну. Все жизни имеют конец, даже жизнь богов; и счастья нужно искать в избавлении от цикла рождений, а покоя - в неизменном состоянии, называемом "нирвана"[174]. Сносить жизненные невзгоды было бы не так трудно, если б верить, что они - необходимое следствие твоих грехов, совершенных в предшествующем существовании; и стремиться к совершенству тоже было бы легче, будь у нас надежда, что в другом существовании нам явится наградой более полное счастье. Но если свои горести мы ощущаем сильней, чем чужие (как говорят философы - я не могу почувствовать вашу зубную боль), то возмущение в нас вызывают именно чужие горести. Свои несчастья можно научиться принимать без ропота; но спокойно взирать на чужие несчастья, которые так часто кажутся незаслуженными, - на это способны только философы, одержимые совершенством абсолюта. Будь Карма[175] правдой, мы могли бы сострадать чужому горю, но переносить его стойко. Отпала бы нужда в переключении чувств, и уже не было бы речи о бессмысленности страдания, которая до сих пор оставалась неопровергнутым аргументом пессимистов. Я могу лишь сожалеть, что поверить в это учение для меня так же невозможно, как и в солипсизм, о котором я говорил выше.
LXIX
Но я еще не покончил с проблемой зла. Она приобретает особое значение, когда спрашиваешь себя, есть ли бог, а если есть, то каким нужно его себе представлять. Одно время я, как и все, увлекался астрономией. Меня привела в трепет огромность расстояний между звездами и время, потребное для того, чтобы их свет достиг Земли. Меня потрясла невообразимая протяженность туманностей. Если я правильно понял то, что прочел, следует предположить, что вначале космические силы притяжения и отталкивания были равны, так что вселенная неисчислимые века пребывала в состоянии полного равновесия. Затем в какой-то момент равновесие это было нарушено, и вселенная, споткнувшись, породила ту вселенную, о которой говорит нам астрономия, и маленькую, известную нам, Землю. Но что вызвало первоначальный творческий акт и что нарушило равновесие? Выходило, что мне не обойтись без концепции творца, а кто мог сотворить эту огромную, необозримую вселенную, как не существо всемогущее? Однако зло, которым полон мир, подсказывает нам вывод, что это существо не может быть всемогущим и всеблагим. Бога всемогущего мы вправе упрекнуть за зло этого мира, и смешно было бы взирать на него с восхищением или поклоняться ему. Но ум и сердце восстают против концепции бога не всеблагого. В таком случае мы вынуждены предположить, что бог не всемогущ; такой бог не содержит в себе объяснения своего существования и существования созданной им вселенной.