Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться и делать себя несчастным, проводить дни прислушиваясь, а ночью обливаться слезами, повторять себе, что я умру от горя, и верить, что для этого есть серьезная причина, чувствовать, как одиночество и слабость навсегда изгоняют надежду из моего сердца, воображать, будто я подслушиваю, тогда как я слушал во мраке лишь лихорадочное биение собственного пульса; на все лады повторять избитые и плоские фразы: "Жизнь - сон, нет ничего прочного в этом мире"; и, наконец, проклинать, богохульствовать, повинуясь своей боли и своему капризу - таковы были мои развлечения, мои любимые занятия, ради которых я отказался от любви, от свежего воздуха, от свободы!
Великий боже, свобода! Да, бывали минуты, когда, несмотря ни на что, я все еще думал о ней. Посреди стольких безумств, причуд и нелепостей у меня бывали взлеты, внезапно заставлявшие меня отрешаться от самого себя. Иногда их вызывало дуновение ветра, освежавшее мне лицо, когда я выходил из своей темницы, иногда страничка книги, которую я читал, если эта книга не принадлежала перу тех современных лжецов, которых называют памфлетистами и которым бы следовало из соображений элементарной общественной гигиены запретить критиковать и философствовать. Такие минуты случались редко, и мне хочется, раз уж я упомянул об этом, рассказать об одной из них. Как-то вечером я читал "Мемуары" Констана и нашел там следующие строки:
"Зальсдорф, саксонский хирург, сопровождавший принца Христиана, был во время битвы при Ваграме ранен в ногу снарядом. Вдруг Амедей де Кербург, адъютант (забыл - чей именно), находившийся шагах в пятнадцати от него, упал, раненный в грудь ядром, и у него хлынула кровь горлом. Зальсдорф видит, что, если молодому человеку не будет оказана помощь, тот умрет. Собрав все свои силы, он подползает к нему, пускает ему кровь и спасает жизнь. Зальсдорф умер в Вене через четыре дня после ампутации".
Прочитав это, я бросил книгу и залился слезами. Об этих слезах я не жалею: я провел благодаря им хороший день, так как говорил только о Зальсдорфе и не думал ни о чем другом. И в этот день мне не приходило в голову подозревать кого-либо. Жалкий мечтатель! Стоило ли мне вспоминать о том, что когда-то и я был добрым? К чему это могло послужить мне? Не к тому ли, чтобы в отчаянии простирать руки к небу, спрашивать себя, зачем я родился, и искать, нет ли где-нибудь другого снаряда, который бы освободил меня навеки? Увы! Это была вспышка, лишь на миг прорезавшая окружавший меня мрак.
Подобно исступленным дервишам, доводящим себя кружением до экстаза, человеческая мысль, вращаясь вокруг самой себя, устает от бесполезной работы самоуглубления и останавливается, ужаснувшись. Кажется, что внутри человека - пустота и что, проникнув в глубь своего "я", он достигает последнего поворота спирали: здесь, как на вершине гор, как в глубине родников, ему не хватает воздуха и бог запрещает ему идти дальше. Тогда, объятое смертельным холодом сердце, алчущее забвения, хочет устремиться наружу, чтобы возродиться к новой жизни. Оно ищет жизненных сил во всем, что его окружает, оно с жадностью вдыхает воздух, но находит лишь созданные им самим химеры, которым оно отдало эти силы и которые теперь осаждают его, как призраки, не знающие пощады.
Такое положение вещей не могло больше продолжаться. Измученный неуверенностью, я решил, чтобы узнать истину, сделать один опыт.
Я заказал на десять часов вечера почтовых лошадей - карету мы наняли еще прежде - и распорядился, чтобы к назначенному часу все было готово. Вместе с тем я запретил что-либо говорить об этом г-же Пирсон. К обеду пришел Смит. За столом я проявлял большую веселость, нежели обычно, и, не сообщая им о своем намерении, завел разговор о нашем путешествии. Я сказал Бригитте, что готов отказаться от него, если у нее нет особого желания ехать, что я прекрасно чувствую себя в Париже и охотно останусь здесь до тех пор, пока ей будет здесь приятно. Я начал превозносить удовольствия, какие можно найти только в этом городе: говорил о балах, о театрах, о всевозможных развлечениях, которые встречаешь тут на каждом шагу.
- Словом, - сказал я, - я не вижу причины менять местопребывание, раз мы так счастливы здесь, и вовсе не тороплюсь уезжать.
Я ожидал, что она будет настаивать на нашем намерении ехать в Женеву, и не ошибся. Правда, ее доводы были весьма слабы, но после первых же слов я сделал вид, что уступаю ее желанию, и поспешил переменить разговор, словно все было решено.
- А почему бы и Смиту не поехать с нами? - добавил я. - Правда, его удерживают здесь занятия, но разве он не сможет взять отпуск? И разве его блестящие способности - он сам не хочет найти им применение - не могут обеспечить ему свободное и приличное существование повсюду, где бы он ни был? Пусть он едет без церемонии. Карета у нас большая, и мы вполне можем предложить ему место. Молодой человек должен повидать мир, нет ничего печальнее в его годы, чем замыкаться в узком кругу... Разве я не прав? спросил я у Бригитты. - Послушайте, дорогая моя, употребите свое влияние, вам он не сможет отказать. Убедите его пожертвовать нам шестью неделями своего времени. Мы будем путешествовать втроем, и после поездки в Швейцарию, которую он совершит вместе с нами, он с большим удовольствием вернется в свой кабинет и примется за работу.
Бригитта присоединилась ко мне, хотя и понимала, что это приглашение было несерьезно. Смит не мог отлучиться из Парижа, не рискуя потерять место, и ответил, что, к сожалению, не может принять наше предложение. Между тем я велел подать бутылку вина, и, продолжая полушутя, полусерьезно разговор на эту тему, все мы оживились. После обеда я вышел на четверть часа, чтобы проверить, исполнены ли мои приказания, потом вернулся, подошел к фортепьяно и весело предложил заняться музыкой.
- Давайте проведем этот вечер дома, - сказал я. - Послушайтесь меня, не пойдем сегодня в театр. Я не музыкант, но я могу слушать. Если Смиту станет скучно, мы заставим его играть, и время пролетит быстрее, чем где бы то ни было.
Бригитта не заставила себя просить, она охотно запела. Смит аккомпанировал ей на виолончели. Нам подали все необходимое для приготовления пунша, и вскоре яркое пламя горящего рома осветило нас. От фортепьяно мы перешли к столу, потом снова занялись музыкой. Затем сели за карты. Все шло именно так, как я хотел, мы развлекались - и только.
Глаза мои были прикованы к стенным часам, и я с нетерпением ждал, чтобы стрелка дошла до десяти. Меня пожирало беспокойство, но я достаточно владел собой и не выдал себя. Наконец назначенная минута настала: я услыхал свист кнута, услыхал, как лошади въехали во двор. Бригитта сидела возле меня. Я взял ее за руку и спросил, готова ли она к отъезду, Она взглянула на меня с удивлением, видимо думая, что я шучу. Тогда я сказал, что за обедом ее намерение ехать показалось мне настолько твердым, что я решился заказать лошадей и что именно для этого я выходил из дому. Тут как раз вошел слуга и доложил, что вещи уже в карете и нас ждут.
- Так это не шутка? - спросила Бригитта. - Вы хотите ехать сегодня же?
- А почему бы и нет, - ответил я, - раз мы оба решили уехать из Парижа?
- Как! Сейчас? Сию минуту?
- Конечно. Ведь уже месяц, как у нас все готово. Вы сами видите, что оставалось только привязать к экипажу наши чемоданы. Раз уж мы решили, что не останемся здесь, надо ехать, и чем раньше, тем лучше. Я того мнения, что надо все делать быстро и ничего не откладывать на завтра. Сегодня вы расположены путешествовать, и я спешу воспользоваться этим. Зачем без конца ждать и медлить? Я не могу больше выносить эту жизнь. Ведь вы хотите ехать, не так ли? Так едем, теперь все зависит только от вас.
Наступило глубокое молчание. Бригитта подошла к окну и увидела, что лошади в самом деле поданы. Впрочем, мой тон не мог оставить в ней никаких сомнений, и, как ни мгновенно было это решение, оно исходило от нее самой. Она не могла ни отречься от своих слов, ни придумать предлог для отсрочки. Итак, она покорилась. Она задала несколько вопросов, как бы желая удостовериться, что все в порядке. Затем, убедившись, что было сделано все необходимое, начала искать что-то во всех углах. Взяла шаль и шляпку, потом положила их и снова начала искать.
- Я готова, - сказала она. - Я здесь. Так, значит, мы едем?. Мы сейчас уедем?
Она взяла свечу, заглянула в мою комнату, потом в свою, открыла все сундуки и шкафы, потом спросила ключ от своего бюро, который потерялся, по ее словам. Куда мог деваться этот ключ? Она держала его в руках час назад.
- Ну вот, ну вот, я готова, - повторяла она в крайнем возбуждении. Поедемте, Октав, давайте сойдем вниз.
Говоря это, она все еще продолжала что-то искать и, наконец, опять села возле нас.
Я сидел на диване и смотрел на Смита, стоявшего передо мной. Он не потерял самообладания и не казался ни взволнованным, ни удивленным, но две капли пота выступили у него на висках, и я услышал, как хрустнула в его руке костяная игральная фишка, кусочки которой рассыпались по полу. Он протянул нам обе руки.