- Благодарю вас. Я ищу записи, которые сделал месяц назад по поводу закупок Пуле-Бишона в Бухаресте. Как будто еще тогда предвидел нынешнее дело. Но я найду, не беспокойтесь. Поторопитесь.
- Иду. Хотя время еще есть. Сейчас только без двадцати. Она подходит ближе: я слышу ее дыхание.
- Прошу вас, - говорю я, - не заставляйте меня нервничать. Банк вот-вот закроется.
- Иду.
Хлопает дверь. В моем распоряжении не меньше десяти минут. Сажусь за стол и с облегчением снимаю наконец шляпу - я весь взмок. Провожу ладонью по лицу и вдруг замираю, удивленно ощупывая изменившийся нос. Не то чтобы я забыл о превращении, но чувство того, насколько оно невероятно, словно бы притупилось, как будто это ошеломляющее событие успело встать в один ряд с привычными, повседневными. Осязая же теперь совершенно чужой нос, я осознаю всю дикость своего положения - впрочем, весьма ненадолго. Хватит с меня тех проблем, которые надо разрешить сию же минуту, пока что я и с этим не справился, и я с досадой гоню прочь некстати нахлынувшее воспоминание. Предаваться в эту опасную минуту размышлениям об абсурдности того, что произошло, значило бы заниматься бесплодной метафизикой. Для меня сейчас важно одно: самая насущная и конкретная реальность.
Мне не раз приходилось уезжать вот так неожиданно. Недели три тому назад я, не заходя домой, вылетел в Лондон. Поэтому в моем спешном отъезде в Бухарест нет ничего, что могло бы показаться моей секретарше подозрительным. Все пройдет как нельзя лучше, если только я сумею скрыть от нее
свое лицо. Через несколько минут она вернется из банка. Как мне ее встретить? Ведь с ней нужно поговорить, оставить инструкции, дать кое-какие советы. Не могу же я, в самом деле, опять залезть в шкаф. К тому же рано или поздно придется прощаться. Все это невозможно проделать, стоя к ней спиной. Я и раньше подумывал о чулане, куда вела дверь в глубине кабинета. Это глухой закуток, метра полтора на два. Там темно, но только если не включать лампочку, а это покажется по меньшей мере странным. Вдобавок я не представляю, как объяснить Люсьене, для чего я забрался в чулан, куда уборщица складывает свои веники, тряпки и прочее и где свалены кипы старых газет и папки с давным-давно законченными делами. Я стискиваю руками голову, надеясь выдавить из нее хоть какую-нибудь идею, но все напрасно, и меня охватывает паника. Еле удерживаюсь от искушения схватить шляпу и удрать.
Вот хлопает дверь на лестничную площадку. Люсьена уже в приемной. Я устремляюсь в чулан и с бьющимся сердцем застываю в темноте, не осмеливаясь закрыть за собой дверь. Стучат.
- Войдите. Ну все, пропал.
- Вот, - говорит Люсьена, - тридцать девять тысячных банкнот и десять сотенных.
Наверное, думает, что я по-прежнему роюсь в открытом шкафу. Даю о себе знать: кашляю и роняю метлу.
- О-о, так вы в чулане? А почему не включили свет?
Сквозь приоткрытую дверь я вижу, как Люсьена огибает стол и направляется ко мне. Я мучительно стараюсь что-либо придумать. Тщетно. Моя песенка спета. И эта мысль снимает какое-то внутреннее напряжение, сковывавшее мой разум.
- Выплатили без всяких придирок? Отлично. А я ждал звонка из банка. Скажите, ну не свинство ли: всякий раз, заходя в этот закуток, я обнаруживаю, что лампочка перегорела. Впрочем, сейчас свет мне и не нужен. Знаете, чем я тут занимаюсь?
- Нет. Интересно, чем же?
- Меняю белье, потому что у меня, боюсь, не хватит времени заскочить домой. Вот видите, как хорошо, что на работе у меня всегда припасена на всякий случай смена белья. Чтобы не терять времени, я прямо сейчас дам вам последние инструкции. Здесь темно, так что дверь можно оставить приоткрытой.
Я собирался добавить: "не нарушая приличий", но вовремя спохватился: и так чересчур многословен. Так бывает: боясь привлечь внимание, торопишься объяснить и обговорить все до последней мелочи. Между тем следовало бы помнить, что обычные действия чаще не нуждаются в объяснениях. Они совершаются естественно: просто ты полагаешься на здравый смысл окружающих. А мне и в голову не приходит воспользоваться доверием к себе людей. Какая-то собачья добросовестность, граничащая с раболепием, заставляет меня выдавать себя на каждом шагу, открывать все карты, хотя никто меня об этом не просит. Мой кузен Эктор, человек весьма образованный и имеющий знакомства в интеллектуальных кругах, твердит, что у меня комплекс неполноценности. Если это так, то теперь я должен страдать от него больше, чем когда-либо, терзаясь мыслью, что живу за гранью разумного. Тем временем Люсьена приблизилась к чулану и прислонилась к стене у самых дверей, так что мне видна часть ее спины. Она захватила со стола карандаш и блокнот, чтобы не упустить ничего важного. Я перечисляю главные из текущих дел и особо останавливаюсь на сегодняшней несостоявшейся встрече. Говорить о работе для меня одно удовольствие: здесь не надо хитрить и кривить душой. И я вкладываю в этот разговор куда больше пыла, чем обычно. Должно быть, подобное возбуждение испытывает старый чиновник накануне выхода на пенсию. Никогда мой мозг не работал так быстро и четко. Я нахожу сразу два приемлемых решения проблемы, над которой мы с Люсьеной безуспешно бились недели две. Она в восторге: какая ясность мысли, несокрушимая логика, непринужденность изложения. Все это мне несвойственно, обычно я более скован. Не погрешу против истины, если скажу, что Люсьена буквально очарована мною. И, что приятнее всего, очарована вовсе не лицом. Незаметно для себя она подалась ко мне - теперь виден ее профиль, и я, сам невидимый в полумраке, могу без стеснения любоваться ею. Я достаточно близко, чтобы ощущать ее свежий запах - запах одеколона и белокожей блондинки, - который обычно наводит меня на мысль то ли об образцовой деревенской хозяйке, то ли о преподавательнице шведской гимнастики*. Надо лишь протянуть руку, чтобы ее коснуться, и я не в силах побороть искушение. Я беру ее за руку, обнимаю за талию, притягиваю к себе в потемки. Странное дело, моя супружеская совесть помалкивает, и я с легкостью прощаю себе отказ от благих намерений, решив, что перед тем, как навсегда расстаться с этой девушкой, я обязан хотя бы нежно с нею попрощаться. К тому же после происшествия, перевернувшего вверх тормашками всю мою жизнь, было бы смешно цепляться за прежние принципы. Если я не хочу потерпеть полный крах, пора забыть о щепетильности. Однако Люсьена решительно отстраняется и спокойно произносит:
- Вы опоздаете. Уже четверть пятого, а то и больше.
Я бормочу, что это, дескать, не имеет значения и в такую минуту о делах можно и забыть. Наконец, видя, что она вот-вот выскочит из чулана, я захлопываю дверь, и мы оказываемся в полной темноте.
- Будьте благоразумны, - увещевает меня Люсьена, - не возвращаться же каждые две недели к тому, с чем покончено раз и навсегда.
Она настойчиво пытается высвободиться. Я прижимаю ее к себе, крепко захватывая руки, Люсьена с поистине мужской силой выдергивает их и умело сопротивляется. Но тут в кабинете раздается телефонный звонок.
- Возьмите трубку, - говорю я вполголоса. - Скажите, что меня нет, и возвращайтесь.
Ничего не пообещав, Люсьена открывает дверь. Она присаживается на угол стола, рядом с пачками банкнот, и снимает трубку. Я не отвожу от нее глаз, восхищаясь ее здоровьем и свежестью.
- Вас просит госпожа Серюзье, - говорит она. В ее тоне ни намека на иронию. Впрочем, мне уже не до этого.
- Скажите, что я сейчас подойду.
Передав мои слова, Люсьена выходит за дверь, и скромность эта отнюдь не нарочита. Больше я ее не увижу - воспользуюсь ее отсутствием и удеру, как только поговорю с Рене.
- Алло, Рауль? Я в Сен-Жермене с детьми. Звоню тебе, потому что уже половина пятого, а дядя Антонен хочет свозить нас в Понтуаз, познакомить со своими старыми друзьями. Не слишком это далеко? Как ты считаешь?
- Да, далековато. Но в любом случае за меня можешь не беспокоиться. Через сорок минут я улетаю в Бухарест.
Рене охает от неожиданности. Я объясняю ей, зачем еду.
- Ты уверен, что не ввязываешься в какую-нибудь авантюру? - спрашивает она.
Ее волнение меня умиляет. Узнаю свою здравомыслящую супругу: я всегда гордился ее благоразумием и экономностью. Милая Рене. Еще не было случая, чтобы я вложил деньги в то или иное предприятие, не посоветовавшись с нею, и благодаря этому мне неизменно сопутствовала удача. И подумать только, что всего минуту назад я тискал в темноте свою секретаршу! Краска стыда заливает мне лицо. Какой же я все-таки негодяй! Если бы я не боялся огорчить Рене, то во всем бы ей признался. Удивительно: при одном только звуке ее голоса во мне пробуждается тяга к целомудрию. Стоит ей заговорить, как застрявшие у меня в памяти образы женских мордашек, бюстов, ножек и бедер тускнеют и съеживаются, словно на сковородке, а потом и вовсе исчезают. Милая Рене. Никогда больше не позволю себе предаваться этим недостойным забавам, при воспоминании о которых теперь, в такую минуту, я трепещу и сгораю от стыда. Именно сейчас, когда мне предстоит тебя потерять, я вдруг осознаю все величие обета верности.