- Грозный царь Иван задумал обложить данью окрестных князей и пригрозил им большой войной, если они не пришлют в Москву, белокаменный город, двенадцать бочек золота. Князья стали держать совет и ответили царю так: "Вот тебе три загадки. В день, который мы назначим, приходи к белому камню, что на востоке, там мы будем ждать тебя с ответами. Ответишь верно - дадим тебе золота, сколько требуешь". Царь Иван стад было думать, да только ему все время мешали бесчисленные колокола его белокаменной столицы. Тогда он кликнул своих ученых и советников и повелел каждого, кто не сможет разгадать ему хитроумных загадок, вести на широкую красную площадь, где только что построили собор Василия Блаженного и не мешкая отрубать ему голову. За этим занятием время пролетело незаметно, так что он лишь тогда вспомнил, что до сих пор не знает ни одного правильного ответа, когда уже сел на коня, чтобы ехать на восток, к белому камню, у которого ждали его князья. Но путь предстоял долгий, и еще оставалась возможность повстречать какого-нибудь мудреца, которые ведь во множестве бродили тогда повсюду, скрываясь от царей из-за их привычки отрубать мудрецам головы, если те не казались им достаточно мудрыми. Только на этот раз не попалось царю ни одной подходящей головы. Зато однажды утром он увидел старого бородатого мужика, который достраивал церковь. Он уже установил стропила и теперь покрывал их маленькими дощечками. Но как он это делал! За каждой новой тоненькой планкой старик спускался на землю, где они лежали аккуратной стопкой, вместо того, чтобы поднять их в своем длинном кафтане сразу целое беремя.
Он только и делал, что карабкался, кряхтя, вверх и вниз по лестнице, а стопка все не убывала, и конца-края всему этому не было видно. Не мудрено, что царь потерял терпение. "Дурак, - крикнул он (так в России принято обращаться к незнакомым мужикам), - ты бы нагрузился как следует этими деревяшками, да и лез на церковь, этак-то куда проще". Мужик, который как раз спустился на землю, посмотрел из-под ладони на царя и ответил: "Уж в это ты не мешайся, царь Иван Васильевич, всяк свое ремесло разумеет; а коли уж ты тут проезжаешь, то вот тебе разгадки трех загадок, которые ждут от тебя у белого камня, что на востоке, тут уж недалеко - запоминай же хорошенько", и он назвал их по порядку, загибая пальцы. Царь от изумления не мог вымолвить слова. "Чего ты хочешь в награду?" - спросил он, опомнившись. "Ничего", - ответил мужик, взял новую дощечку и пошел к лестнице. "Стой, крикнул царь, - так не пойдет, изволь-ка чего-нибудь пожелать". - "Ну, коли ты, батюшка, велишь то отдай мне одну из двенадцати бочек золота, которые ты возьмешь с князей на востоке". - "Хорошо, - кивнул царь, - будет тебе бочка золота". И он поспешил в путь чтобы не забыть отгадки.
Когда же царь вернулся в Москву, он первым делом заперся в своих палатах, что посреди пятивратного кремля, и высыпал все золото, бочку за бочкой, посреди зала, так что на блестящем полу выросла целая золотая гора с длинной черной тенью. В своей забывчивости царь опорожнил и двенадцатую бочку. Он хотел было наполнить ее вновь, но ему стало жаль такой велелепной кучи. Ночью он спустился во двор, насыпал в бочку на три четверти песка, тихонько вернулся во дворец, присыпал песок сверху золотом, а утром отправил бочку с гонцом в ту местность необъятной Руси, где старый мужик строил свою церковь. Но когда тот увидал царева посланца, он слез с крыши, с которой недалеко-таки продвинулся, и закричал: "Не трудись подходить ко мне, дружочек, поворачивай-ка обратно со своей бочкой, в которой три четверти песка и лишь жалкая четверть золота, не надо мне ее. Да скажи своему государю, что до сих пор еще на Руси не было измены. Но теперь он сам будет виноват, если увидит, что ни на кого нельзя положиться; он сам показал, как лукавят, и век от века все больше будет на Руси тех, что пойдут по его дорожке. Мне не надо золота, я и без золота проживу. Я ждал от него не золота, а правды и чести. Но он обманул меня. Скажи это твоему государю, грозному царю Ивану Васильевичу, что сидит в своей белокаменной столице в парче-то золотой, да с совестью худой".
...Отъехав немного, гонец еще раз оглянулся: мужик и его церковь исчезли. И дощечки не лежали уже на земле, лишь ровные, безлюдные поля простирались вокруг. В ужасе прискакал гонец в Москву, предстал, едва переводя дыхание, перед царем, довольно бестолково рассказал ему, что произошло, и побожился, что мнимый мужик был не кто иной, как сам Бог.
- Скорее всего, он не ошибся? - сказал мой друг в наступившей тишине.
- Может быть, - ответил я, - но Вы знаете, народ ведь суеверен... А между тем, мне пора идти, Эвальд.
- Жаль, - искренне огорчился больной. - Но Вы расскажете мне потом еще какую-нибудь историю?
- С удовольствием, только при одном условии. - Я вновь подошел к окну.
- А именно? - удивился Эвальд.
- Вы должны будете при случае пересказывать все соседским детям, попросил я.
- О, дети теперь навещают меня так редко. Я постарался его утешить:
- Они еще придут. Видимо, у Вас в последнее время просто не было охоты им рассказывать, а может быть, не было - или наоборот, было слишком много подходящего материала. Но если знаешь настоящую историю, думаете, она останется в тайне? Да о ней сразу же заговорят повсюду, особенно дети!
Мы попрощались, и я ушел. А дети услышали эту историю в тот же вечер.
КАК СТАРЫЙ ТИМОФЕЙ ПЕЛ, УМИРАЯ
Какая это все-таки радость - рассказывать парализованному. На здоровых людей нельзя положиться: они видят вещи то с одной стороны, то с другой, и если с ними в течение часа идти так, чтобы они были справа, может случиться, что они вдруг ответят вам слева - только потому, что им придет в голову, что это более учтиво и свидетельствует о большей утонченности воспитания. С парализованным этого можно не опасаться. Его неподвижность делает его сродни вещам, с которыми он и в самом деле поддерживает разнообразные сердечные отношения, в каком-то смысле делает его тоже вещью, но намного превосходящей остальные - вещью, которая слушает вас не только в своем безмолвии, но и со своими редкими тихими словами и со своими нежными трепетными чувствами.
Я больше всего люблю рассказывать моему другу Эвальду. И я очень обрадовался, когда он окликнул меня из своего неизменного окна:
- Мне нужно Вас кое о чем спросить. Я тут же подошел и поздоровался.
- Откуда эта история, которую Вы рассказали мне в последний раз? спросил он. - Из книги?
- Да, - ответил я печально, - ученые похоронили ее там, когда она умерла; это случилось совсем недавно. Еще сто лет тому назад она жила, ни о чем, конечно, не подозревая, на многих устах. Но слова, которыми люди говорят теперь, эти тяжеловесные слова, которые невозможно петь невзлюбили ее и стали отнимать у нее один рот за другим так что в конце концов ей пришлось жить, очень скудно и одиноко, на нескольких иссохшихся губах, словно в убогой вдовьей каморке. Там она и скончалась, не оставив потомства, и была, как я уже сказал, со всеми почестями погребена в книге, где уже покоились и другие истории из ее рода.
- И она была очень стара, когда умерла? - осведомился Эвальд, подхватывая мой тон.
- 400 или 500 лет, - ответил я в соответствии с истиной, - многие из ее родственников достигли несравненно более почтенного возраста.
- Как, ни разу не угодив в книгу? - удивился мой друг. Я пояснил:
- Насколько мне известно, они все время переходили из уст в уста.
- И никогда не спали?
- Нет, почему же, с уст певца они иногда спускались в чье-либо сердце, где было тепло и уютно.
- Разве люди были такими тихими, что песни могли спать в их сердцах? Эвальд, кажется, не мог мне поверить.
- По всей видимости, были. О них рассказывают, что они меньше говорили, танцевали медленно нарастающие танцы, в которых было что-то баюкающее, а главное - они не смеялись громко, что то и дело слышишь сегодня. несмотря на повсеместную высокую культуру.
Эвальд хотел было спросить о чем-то еще, но передумал и улыбнулся:
- Я все расспрашиваю да расспрашиваю, а ведь у Вас. наверное, есть наготове еще какая-нибудь история? Он посмотрел на меня с ожиданием.
- История? Не знаю. Я хотел только сказать вот что: эти песни были наследственным достоянием в некоторых семьях. Их получали и передавали дальше, не совсем нетронутыми, со следами ежедневного пользования, но ничуть не поврежденными, подобно тому, как переходит от отцов к сыновьям старая Библия. Лишенный наследства отличался от своих полноправных братьев тем, что он не мог петь или в лучшем случае знал лишь малую часть песен своих отцов и дедов и вместе с остальными песнями терял многое из пережитого, о котором повествуют народу все эти былины и сказки. Так, например, Егор Тимофеевич женился против воли своего отца, старого Тимофея, на молодой красивой девушке и уехал с нею в Киев, святой город, в котором так много могил великомучеников святой православной церкви. Его отец, Тимофей, который по всей округе, куда только можно доехать за десять дней пути, слыл самым искусным лирником, проклял своего сына и рассказывал соседям, как часто он убеждался, что лучше уж совсем не иметь детей, чем иметь такого. Тем не менее вскоре он совершенно онемел от горя. И он отправлял назад всех молодых людей, которые толпились вокруг его избы, чтобы стать наследниками бесчисленных песен, заключенных в старике, словно в запылившейся скрипке. "Отец, батюшка ты наш, дай же нам хоть одну какую-нибудь песню. Мы бы разнесли ее по деревням, и вечерами, когда затихают коровы в стойлах, ты слышал бы ее во всех дворах". Но старик, который все время сидел на печи, целый день лишь качал головой. Он уже плохо слышал, и так как он не знал, молчат ли парни, которые теперь беспрестанно прислушивались вокруг его дома, или опять просят, то он без конца повторял своей белой трясущейся головой: нет, нет, нет - пока не засыпал, и даже еще какое-то время во сне. Он бы с великой радостью выполнил просьбу парней, ему самому было горько, что его немой мертвый прах ляжет на эти песни, может быть, уже совсем скоро. Но если бы он попытался учить кого-нибудь из них, ему непременно вспомнился бы его Егорушка, и тогда - кто знает, что бы тогда случилось. Ведь никто не видел его плачущим лишь потому, что он вообще всегда молчал. За каждым его словом стояло рыданье, и ему каждый раз приходилось очень быстро и осторожно закрывать рот, чтобы оно не вырвалось вместе со словом наружу.