Теперь мы наверху в моей квартире и в ванну набирается вода. Макс стоит в одном грязном нижнем белье; его рубашка с фальшивой манишкой валяется тут же, брошенная на стул. Раздетый, он выглядит как узловатое дерево, которое научилось с трудом ходить. Из Львова в Америку, из Бронкса на Кони Айланд толпы людей, их мощные тела скручены, изломаны работой, их суставы опухли будто в бесконечной борьбе с чудовищем, которое рано или поздно проглотит их живьём. В воображении я вижу всех этих Максов на Кони Айланде в воскресный послеполудень: протянувшийся на мили пляж загрязнён их телами. Их пот смешивается с водой, океан превращается в сточную канаву, и они купаются в ней. Они лежат на песке чуть ли не один на другом, как крабьи тела или водоросли. Пляж обрамлён стандартными лачугами, эдакими комбинациями из ванны, уборной и кухни, которые служат им жильём. В шесть утра звонит будильник, в семь они в сабвее, локоть к локтю, вонь от их тел может заставить потерять сознание даже лошадь.
Пока Макс принимает ванну, я раскладываю предназначенные для него чистые вещи. Костюм, который мне подарили, но который на меня велик; Макс будет долго благодарить меня за него. Теперь я прилёг, чтобы спокойно обдумать план действий. Что дальше? Мы собирались втроём пообедать в еврейском квартале возле собора святого Павла, но в последний момент Борис вспомнил, что у него назначена встреча. Я выжал из него немного денег на обед, и в тот момент, когда мы расставались, он сунул Максу несколько банкнот. "Вот, Макс, пожалуйста, возьмите", - сказал он, вытаскивая деньги из кармана джинсов. Я даже отвёл глаза, так противно мне было глядеть на эту сценку и слушать, как горячо Макс благодарит его. Я знаю Бориса. Я знаю, что это его худшая сторона, и я прощаю ему её. Я прощаю ему легче, чем простил бы себе. Я вовсе не хочу сказать, что он чёрствый и вообще плохой человек. Он заботится о своих родственниках, он платит свои долги, он никого не обманывает. Если ему случится обчистить человека, он делает это согласно правилам игры, не хуже и не лучше Моргана или Рокфеллера. О да, он играет в эту игру, но жизнь, самую жизнь он, увы, не видит, как игру. Он выигрывает только чтобы обнаружить в конце, что обжульничал самого себя. Вот сейчас, с Максом, он, можно сказать, сорвал куш, дёшево отделался несколькими франками, за что получил чрезмерную долю благодарностей. Но сейчас, наедине с самим собой, он, наверное, проклинает себя. Сегодня же вечером он потратит в двадцать раз больше того, что дал Максу, чтобы утихомирить чувство вины.
Макс кричит мне из ванной комнаты, может ли он воспользоваться моей щёткой для волос. Конечно, пользуйся! (Завтра я куплю другую.) Я гляжу в ванну, остатки воды с шумом уходят в слив. Вид хлопьев грязи, осевших на стенах ванны, чуть не вызывает у меня тошноту. Макс перегнулся, смывает их. Наконец-то он отмыл свою шкуру и явно хорошо себя чувствует, хотя и приходится чистить ванну после себя. Мне знакомо это чувство. Я помню венские бани, нестерпимую вонь там...
Макс натягивает чистое бельё. Он улыбается - на этот раз какой-то улыбкой, которую я до сих пор не видел у него. Стоя в нижнем белье, он читает мою книгу, то место, когда Борис завшивел, я выбриваю его подмышки, флаг полуопущен, все умерли, включая меня самого. Да, это было времечко, и я вышел из него на всех парусах! Повезло? Зовите это везеньем, если хотите. Но я-то знаю, что это не так: ведь это моя жизнь, не ваша. Не то, что я не верю в удачу, просто я имею в виду нечто совсем другое. Скажем так: я родился невинным ребёнком и не думаю, что существенно в этом смысле изменился с тех пор. По сути дела я так же чист и наивен, каким был, когда мне было лет пять-шесть. Я помню своё первое впечатление о мире: что он ужасающе прекрасен, и, вот, сегодня он видится мне точно таким же. Я всегда легко пугался, но при этом сохранял внутреннюю чистоту. И сегодня вы легко можете напугать меня, но вам не внести в мою душу горечь. С этим покончено, это у меня в крови.
Я сижу за столом и пишу письмо для Макса. Я пишу в Нью-Йорк женщине, связанной с еврейской газетой. Я прошу женщину помочь найти сестру Макса в районе Кони Айланда. Последний адрес был: 156-я улица, около Бродвея. "И её фамилия, Макс?" У неё было две фамилии, у сестры Макса. Иногда она называла себя миссис Фишер, иногда миссис Голдберг. "И вы не помните: это был угловой дом или дом посреди улицы?" Нет, он не помнит. Я знаю, что он лжёт, но какая разница. Предположим, нет у него никакой сестры, что с того? Вся эта история подозрительна, только это не моё дело.
То, что он делает сейчас, вселяет в меня ещё большее подозрение. Он вытаскивает фотографию, якобы своей матери и себя, когда ему было семь или восемь лет. Фотография потрясает меня. Его мать - красавица (на фотографии). Макс неловко замер рядом с ней. Вид у него слегка испуганный, глаза широко раскрыты, волосы аккуратно причёсаны на пробор, пиджачок застёгнут на все пуговицы до самой шеи. Фотография снята где-то в районе Лемберга, на заднем плане большая крепость. У матери на лице вся трагедия еврейского народа. Ещё несколько лет, и лицо Макса примет то же выражение. Каждый новорождённый начинает с приветливого и наивного выражения лица, строгая чистота крови увлажняет большие чёрные глаза. Проходят несколько лет, и внезапно, обычно во время достижения половой зрелости, выражение лица меняется. Внезапно человек становится на задние лапы и принимается крутить беличье колесо жизни. Волосы выпадают, зубы гниют, спина выворачивается. Мозоли на руках и ногах, большие пальцы ног искривлены наростами. Руки дрожат, губы выворачиваются. Голова книзу, почти в тарелке, и еда с чавканьем поглощается большими кусками... Подумать только, что каждый из них начинал жизнь в чистоте, свежие пелёнки каждый день...
Мы вкладываем в письмо фотографию как средство идентификации. Я прошу Макса дописать несколько слов на идише этим его деревянным почерком. Он переводит мне написанное, и почему-то я не верю ни единому его слову. Мы запаковываем костюм и его грязное бельё. Пакет смущает Макса: это газета, даже не перевязанная верёвочкой, как он войдёт с таким свёртком к себе в отель? Он хочет выглядеть респектабельно. Пока он возится с пакетом, он не перестаёт благодарить меня. Я начинаю чувствовать себя неловко, будто не додал ему чего-то. Внезапно я вспоминаю, что в шкафу у меня лежит шляпа, явно лучше той, которую он носит. Я вынимаю её, примеряю, показывая, как вообще нужно носить шляпы. "Передний край нужно вывернуть вниз, вот так, и надвигать чуть набекрень, прикрывая один глаз, а тулью слегка вмять". Макс говорит, что шляпа мне очень идёт. Я начинаю жалеть, что предложил её ему. Теперь Макс примеряет шляпу, и, насколько я замечаю, без особенного энтузиазма. Он явно колеблется, стоит ли овчинка выделки. Это решает дело для меня. Я веду его в ванную комнату, напяливаю ему шляпу на один глаз и вминаю её эдак совсем по-пижонски. Я знаю, что Максу кажется, будто он выглядит в ней сутенёром или картёжником. Теперь я нахлобучиваю на него его собственный дурацкий жёсткий котелок, и он ему явно нравится больше. Тогда я начинаю расхваливать его котелок, как он в нём замечательно выглядит, а моя шляпа, мол, действительно ему не идёт. Пока он разглядывает себя в зеркале, я украдкой вытягиваю из пакета рубашку и парочку носовых платков, что дал ему, и засовываю их обратно в ящик с бельём. Затем веду его в продовольственную лавку на углу и прошу продавщицу завернуть вещи как следует. Макс даже не находит нужным поблагодарить её за это. Он говорит, что ничего с неё не станется, если разок сделать мне услугу, раз я её постоянный покупатель.
Мы доезжаем до площади святого Михаила и направляемся в сторону его отеля, что на улице Арфы. Наступили сумерки, стены домов отливают мягкой молочной белизной. У меня на душе мир. В этот час Париж действует на меня почти как музыка. Каждый следующий квартал разворачивается перед глазами неожиданно новым архитектурным ансамблем. Группы домов, видится мне, замерли в различных формах нотного письма: та в менуэте, эта в вальсе, а другие - в мазурке, ноктюрне. Мы входим в старейшую часть города: вот Святой Северин и узкие, крутящиеся улицы, знакомые ещё Леонардо да Винчи и Данте. Я пытаюсь объяснить Максу, в каком замечательном районе он живёт, какие благоговейные ассоциации возникают в памяти. Я рассказываю ему о его предшественниках Данте и да Винчи.
- И когда всё это было? - спрашивает он.
- Где-то в четырнадцатом веке.
- Так оно и есть. До того времени было плохо, и после тоже. Может быть, в четырнадцатом веке хорошо было жить, вот и всё.
И, если мне так нравится здесь жить, он готов поменяться со мной местами.
Мы взбираемся по лестнице на верхний этаж в его маленькую комнату. До третьего этажа ступеньки покрыты ковром, дальше они натёрты мастикой и изрядно скользки. На каждом этаже прибита эмалированная табличка, извещающая, что готовить и стирать в номерах воспрещается, а также стрелка, указывающая в направлении ватерклозета. Взбираясь по лестницам, вы можете заглядывать в окна соседнего отеля: стены сходятся так близко, что стоит протянуть в окно руку и вы можете пожать руку тамошнего обитателя.