Публика неловко, но великодушно молчала и даже вразброд похлопала, когда конферансье извинился за некоторые технические неполадки и объявил, что в соседнем зале начинаются танцы.
— Ты разве умеешь танцевать? — с тревогой, как бы ей не осрамиться перед всеми, тихонько спросил Митя.
Наташа, не отвечая, прищурилась, искоса оглядывая его веселым насмешливым взглядом, и мягко положила руку на плечо белоснежного помощника, который просил всех называть его Сашей.
Они вмешались в толпу танцующих, а Митя остался среди зрителей, теснившихся у стен.
— О, брат! — проговорил с уважением капитан Водолеев и приятельски толкнул Митю кулаком в спину. Он, как и Митя, провожал глазами танцующих.
Теперь-то Митя рассмотрел все как следует. Ему очень хотелось, чтоб помощник оказался пижон, фрайер и гад, которому при случае хорошо бы съездить по роже. Но он был ему все более симпатичен. Выдержанный, спокойный, приветливый, и белые брюки, отчаянно наглаженные, были из старенькой дешевой холстинки, и белые парусиновые туфли поношенные — и это все не позволяло относиться к нему иначе как по-товарищески.
„Да и за что она может меня любить? Этот разве виноват, что вот сразу так преданно и строго сдержанно влюбился в нее, это сразу видно. Как же мне дальше быть? Обратно на необитаемый остров ее увезти, где нет никого, кто был бы лучше меня? Да ведь это нечестно, это обман...“
А она уже танцевала с офицером, у которого рука была на черной перевязи, и ее ждали другие, от которых она отвернулась, выбрав сама этого с незажившей рукой.
„Как ей весело и как она мила! Из жалости каждый раз ждет момента улыбнуться, чтоб я не думал, будто она позабыла меня. Это она подбадривает меня. Милая, а уже не моя, как я, дурак такой, привык было думать. Вот она сейчас как будто немного опьянела от людей, а я ведь держу ее взаперти, на необитаемом суденышке, какое право ее прятать для себя одного. Откуда эта смелость берется — за другого решать: раз мне хорошо, все в порядке!“
Она подбежала, виновато и радостно заглядывая ему в глаза:
— Тебе не скучно? Ничего, если я еще немножко попляшу? — И снова исчезла, смешалась со всеми, кто бестолково и неумело топтался или истово и прилежно кружился под гулкие звуки радиолы.
Он стоял у буфетного прилавка, от нечего делать допивая через силу третью кружку теплого скверного пива, когда его разыскал и таинственно потащил за собой капитан Водолеев.
— Хрен с ним, с этим пивом, брось ты его, пойдем со мной поскорей, только тихонько! Ты не высовывайся, а то можешь сконфузить. Иди, иди, что я тебе покажу!
В тишину и сумрак опустелого зрительного зала сквозь щели занавесок с улицы ослепительно били пыльные полосы горячего солнца. На голых досках сцены желтело тусклое пятно света дежурной лампочки, и высоко над пустыми рядами стульев плыла мелодия всем давно известной, давно запетой песенки. Негромко поющий женский голос был полон какой-то застенчивой нежности, удивительным образом выливавшейся в непонятный всем чистый и ясный звук.
Стоя в сумраке сцены, пела Наташа перед треножником... Всего несколько минут назад радист, окончив починку, окликнул кого-то из танцевального зала проверить, как работает микрофон, и человек пять — кто танцевал или ждал очереди потанцевать с Наташей — потащили ее проверить микрофон.
Совсем закружившаяся, весело и отчаянно захмелевшая от многолюдства и музыки, она, не задумываясь ни на минуту, взбежала на сцену, подбадриваемая всеми, собираясь проболтать что-нибудь смешное на весь зал, и начала, как ей подсказали, считать: раз... два... три... четыре... пять... Но, услышав свой неожиданно сильный голос, засмеялась и вдруг звонко допела: „Вышел зайчик погулять...“ Это вызвало аплодисменты ее кавалеров, ее стали просить спеть еще, и в своем головокружении она бездумно запела песенку из „Цирка“ и даже не заметила, как поспешно прошел у нее за спиной пианист и начал аккомпанировать.
Из танцевального зала стала подходить все новая публика. Некоторые даже усаживались на стулья, точно тут начался настоящий концерт.
Радист из кинобудки крикнул в окошечко: „Давай, давай еще!“ Уже зал заполнялся людьми, и в соседнем помещении выключили радиолу. Уже пианист вполголоса спрашивал: „Что будем дальше?“ — ей все было нипочем. Она видела все время лицо девушки, сидевшей далеко, в самом дальнем ряду, видела, как та быстро закусила губу, услышав взволнованно дрогнувший звук ее голоса, и ей показалось, что произошло чудо и это продолжается. Ее негромкий голос с задушевной хрипотцой вдруг сделался слышным, стал понятным не ей одной, а всему: этому множеству людей, долго не пускавших ее уйти со сцены.
В порт возвращались уже в сумерках, большой компанией. Наташу, не без торжественности поддерживая под руку, вел капитан Водолеев.
Совсем притихший пассажирский помощник Саша шел позади, рядом с Митей. Прощаясь, он прочувствованно и понимающе крепко пожал Мите руку и ушел не оборачиваясь.
„Вот оно что?.. — подумал Митя, глядя ему вслед. — Похоже ведь, что он мне сочувствует?.. „Куда уж нам, брат, с тобой за ней!“ — вот что он мне хотел передать. По-товарищески. Даже, кажется, с грустью?.. А может, он и прав, этот румяный, разбитной Саша? Вот мы снова вместе на буксире, но что-то нас уже разделило, раскололо наши жизни. Мы уже не одинаковые с ней. Вот как старательно она делает вид, что ничего не случилось, спешит переодеваться в свое рабочее платье, разогревает ужин. И все как будто она в чем-то провинилась передо мной...“
Нелепо и странно сказать, а ведь, пожалуй, он только сегодня в первый раз, со всеми вместе, заметил и понял, что есть в ее голосе что-то... Что?.. Слушаешь разные голоса, красивые и не очень, сильные, и высокие, и низкие, и вот вдруг какой-то один берет тебя голыми руками за сердце, за твое беззащитное сердце, которое ты считал так непроницаемо и равнодушно укрытым от всякой этой музыкальной чепухи. И ты с опозданием, с непростительным опозданием понимаешь, что просто был глухим...
Прибыл наконец долгожданный подшипник, ожил двигатель, и они готовились к первому выходу из порта — отбуксировать баржу к другому причалу.
Какой-то мальчишка с удочкой на плече принес записку.
Митя прочел:
„Обожди выходить, приду проверять с инспекцией, какая-то сво... (зачеркнуто), б... (зачеркнуто) написала, что на борту незаконно занимает должность инвалид, непригодный плавать. Это не у нас написали, а пересылают с другого места.
Буду через полчаса.
С приветом В. Водолеев“.
Для Афони с самого начала плавания было изготовлено такое сиденье, поместившись на котором он удобно мог управляться со штурвалом. Теперь, умоляя только не бесноваться и не лезть на рожон, его едва уговорили надеть Митин китель и заранее занять место в ходовой рубке. Он сидел и чуть зубами не щелкал от ненависти и унижения, когда Митя прицеплял ему на грудь свою колодку с двумя орденами и пятью медалями. До этого момента не только Афоня (которого неудачливая его судьба не наградила ни одним орденом), но и Наташа никогда этой колодки не видели.
Капитан Водолеев первым спустился по трапу, так что сразу стало заметно — второй, человек с папкой под мышкой, его подчиненный.
— Мы работать должны, — сказал Митя. — Поговорим на ходу?
Сняли трап и отдали оба швартова. Афоня скомандовал: „Тихий вперед!“ — и стал выводить буксир из портовой сутолоки к дальнему причалу.
Водолеев рассказывал анекдоты, оттягивал время... видно, не был уверен, что сработала его предупредительная записка. Шутил с Наташей.
— Я, знаете, избегаю ходить по пустынным улицам в темное время. Очень уж у меня рожа! Люди пугаются! — В то же время он внимательно следил, как работает за штурвалом Афоня.
Когда, отбуксировав баржу с железным ломом, уже шли обратно к причалу, Водолеев заглянул в рубку, протянул руку Афоне:
— Ладно управляешься по хозяйству. Как звать-то?
— Афонька! — буркнул Афоня, злобно стискивая изо всех сил протянутую руку.
— Витя!.. Будем знакомы, — усмехнулся капитан Виталий Водолеев. — Лапочки у тебя ничего, Афоня! Ну, будь. Все в порядке.
Снова они оказались на своем необитаемом острове, снова от порта к порту изгибами Волги бежал, пофыркивая стареньким двигателем, „Муравей“. Все стало как прежде, только скоро Митя заметил, что она больше никогда не поет. И никогда он не спрашивал ее, почему она перестала петь. Он знал почему. Ему очень нравилось, как она поет. Но ведь ему и все нравилось в ней. И в этом не было ничего особенного. Она была его. И лицо, и улыбка, и ноги, и слова — все было его. Он был счастлив этим, ведь он ее любил и она его любила. Но только после того душного и пыльного вечера в Астрахани, после встречи с хриповатым микрофоном что-то в ней стало не его. Он не мог позабыть загрубелые, обожженные солнцем лица широкоспинных матершинниц с чугунными икрами, баб, вынесших на своих плечах всю войну, портовых грузчиц, и то, с какой благодарной доверчивостью не отрывали они от нее глаз, когда она пела. Они плотно сидели всей бригадой в первом ряду, застыв, позабыв сплевывать семечковую шелуху, когда пела она им про полную сердечных замираний и трепетных предчувствий, нетронутую, чистую любовь, о которой много слышали, они песен и которой совсем не досталось на тяжелую их военную долю...