Поэтому-то обер-лейтенант Вилли, гестаповец Вилли, и считал его пораженцем. Система защиты, благодаря которой поверженная Германия держалась бы с достоинством, импонирующим победителю, с достоинством бойца, который не сдается. И так далее...
Сейчас только Лютвиц-Рандау, он один, попал в скверное положение, проверяя систему на себе. Но там, в доме, была эта Лотта... И тревога мешала ему сосредоточиться, отнимала уверенность, он давал путаные объяснения, запинался, подолгу молчал.
Все это смешило аббата.
- Неизлечим, - сказал Жан-Пьер.
- Неизлечим, - сказал аббат.
И высокий брюнет, расценив скрещенные на груди руки, подтвердил:
- Неизлечим.
Лютвиц-Рандау вздрогнул. Это ему кое-что напоминало. В третьем рейхе, когда врачи качали вот так головой и дружно объявляли больного неизлечимым, некоторое время спустя семья получала урночку с письмом, где говорилось, что уведомить своевременно не удалось и что дорогой больной преставился... И теперь он очень боялся, не означает ли это, что ему грозит эвтаназия.
Его заперли в маленькой комнате без окон, на полу охапка соломы, дверь с окошечком в форме бубнового туза, сквозь него видно небо, очень спокойное, очень желтое.
Майору казалось совершенно диким, что его так легко задержали террористы, привезли сюда, допросили-и никто им не помешал, никто не поднял тревоги. Где же тогда, спрашивается, полиция, где жандармерия? Не говоря уж об армии. Он часто слышал о бандитах, которые скрываются в горах. Он видел этих бесноватых на заседаниях трибунала. Многих приговорил к смертной казни. Но никогда не представлял себе, что в повседневности они живут вот так, совершенно свободно. Что им принадлежит пространство, огромные просторы страны. Теперь стало наконец ясно, что вермахт держит в своих руках только пути и линии сообщения, только стратегические опорные пункты. Но чуть в сторону от них земля целиком принадлежит этим людям, им принадлежит весь край. Они выставили у дороги часового. Не прятались. По крайней мере не производили впечатление людей, которые прячутся. У них были машины, горючее. Горючее.. Невероятно!
Он ждал Лотту, ждал, что ее посадят в ту же камеру. Но Лотту так и не привели. Спустилась ночь, на улице слышались голоса. Там собралось человек десять. Они ужинали на открытом воздухе. Под конец молодой голос спел провансальскую песню.
Неутомимо стрекотали цикады. Мирно квакали лягушки. Потом, сквозь бубновый туз, замигали звезды. На улице встали, задвигались. Что они сделали с Лоттой? Он ни разу не подумал о ней с нежностью. Женщина как женщина, если смотреть на нее без пенсне. Струйка дыма. Но хоть она тоже состояла в партии, он не был убежден в ее верности. В ее лояльности. Совершенно не убежден. Если она решила, что его песенка спета, а она еще может выкрутиться... Если будет только намек на это... Дверь распахнулась, высокий брюнет крикнул: "Эй, вы там, выходите!", он поправил пенсне, нагнулся, чтобы не стукнуться о притолоку макушкой, там, где редкие волосы прикрывали наметившуюся лысину, и спросил:
- Не могу ли я узнать... Моя секретарша... что с ней стало?
Он невольно заговорил тоном, каким обычно осведомляются в больничном коридоре о состоянии больного, который лежит в это время на операции. Высокий брюнет смутно уловил фальшивую ноту и пожал плечами:
- Ваша секретарша... В жизни не видел, чтобы кто-нибудь так легко раскалывался.
- Раскалывался?!
- Ну да, распускал язык. У нее даже не надо просить сведений, она ими сыплет сама. Твоя крошка из кожи вон лезет, чтобы нам понравиться. Пришлось связать ей руки, уж очень бесстыдно она заигрывала с моими людьми. А я этого не люблю.
И аббат не любит.
Майор повторял про себя: раскалываться, распускать язык...
Нет, таких слов он не знает. Его подтолкнули к месту, несколько театрально освещенному снизу смоляными факелами, которые отбрасывали зловещий свет на макизаров. Все были в сборе. И все стояли. Майору стало страшно. Чтобы преодолеть страх, он заговорил:
- Лотта, моя секретарша... она все еще там?
Он надеялся расположить к себе высокого брюнета, ведь он боится не за себя, а за Лотту... Тот ответил:
- Выкинь ты это из головы... Сейчас она дрыхнет... Вот сучка так сучка!.. Да все ваши бабенки... Я знаю... Я был в плену под...
Майор не расслышал, где именно тот был в плену. Заискивая перед макизаром, он с лицемерным участием спросил:
- Где вы были?
- Бреслау... Сучки... Все ваши бабы-сучки!
Суд начался.
Жан-Пьер любил торжественность. Он хотел поразить воображение товарищей. И удовлетворить их чувство справедливости.
Был зачитан обвинительный акт. Затем дали слово Лотте. Она рассказала о смертных приговорах накануне утром: задержали двух безоружных парней, но у одного из них нашли лотарингский крест [Лотарингскии крест-символ возглавлявшегося генералом де Голлем движения "Свободная Франция" (с 1942 г. - "Сражающаяся Франция")]. Про женщину с отрезанным языком. Про коммунистовжелезнодорожников, которые собирали сведения о воинских перевозках. И еще. И еще. Лютвиц-Рандау не помнил, чтобы он отправил на тот свет столько мужчин, и женщин, и еще этих... Вот память! Но зачем все это говорить? Он слушал и покрывался холодным потом, как бывает в ночных кошмарах.
- Итак, обвиняемый, - сказал Жан-Пьер, - вы слышали? Что вы можете сказать в свою защиту?
Разглядеть пепельно-серое лицо с морщинками у глаз было невозможно. Хотя блики факелов и вспыхивали в стеклах пенсне.
Майор был застигнут врасплох. Такого он себе не представлял.
Его защита. Защита Германии... Старая фраза, которая ему которая им всем хорошо послужила в 1940-1941-м, - только она как отрыжка, оказалась у него на языке: "Wir sind doch keine Barbaren..."
Присутствующие молчали. Раздался лишь знакомый отрывистый смех-это смеялся аббат. Снова заговорил Жан-Пьер:
- И вы еще смеете говорить, что немцы не варвары? После всего, что мы видели, после всего, что вы сделали? После всех страданий, которые вы нам принесли, а теперь отрицаете? Вы надеетесь, что мы позволим вам умереть так, как умирают наши которых вы расстреливаете? Собираетесь умереть по-солдатски^ используя как козырь эту коротенькую фразу: "Не варвары же мы, в конце концов!" Это было бы слишком просто, слишком уж ловко. Прежде чем умереть, майор, вам придется увидеть, придется признать...
Майор перевел дух: его, значит, убьют не сразу, не сейчас. На лице его мелькнуло подобие улыбки, но при свете факелов она осталась незамеченной. Хотя ему и не удалось нащупать юридически правильный метод защиты, все же, пусть по ошибке, он дал ход спасительной процедуре проволочки... Ну а Лотта и правда сука.
Черный лимузин, не включая фар, ринулся в ночь, по стволу автомата скользнул луч луны. Голый пейзаж качнулся, сорвался с места, понесся длинной прямой дорогой, потом дорога пошла под уклон, зигзагами и стала серебряной. Редкие деревья.
Постройки. Снова пустыня: камни, низкая трава; подъем, машина, не снижая скорости, несется все выше, выше. Майору жутко от этой бешеной гонки в ночи. Но чего ему, собственно, бояться?
Аварии? Заслышав рев мотора, люди в окрестных домах говорят ДРУГ Другу: "А-а-а, это макизары..." Они мчатся так каждую ночь. Каждую ночь Жан-Пьер, и аббат, и этот третий, высокий брюнет, испытывают пьянящее чувство больших скоростей на земле, которая принадлежит им, и только им.
В машине все четверо: на заднем сиденье майор, зажатый между аббатом и Жан-Пьером, впереди, рядом с шофером, - высокий брюнет с автоматом. Шофер не из этих мест, совсем из других, он баск. Великолепные белые зубы, шелковая синяя рубашка с облегающими рукавами, на запястье пластинка, где выгравировано его имя, она подобна браслету из чистого серебра.
Атлет, игрок в чистера, баскский теннис... он делает виражи, будто поднимает срезанный мяч...
Куда они едут? Пляшут гребни гор, все новых и новых, можно подумать, они, как голуби, вылетают из шляпы фокусника. Свет луны кажется особенно ярким потому, что всё смертельно опасно.
Куда, куда они едут? В машине молчание, покрываемое грохотом мотора: машина без глушителя. Похоже, эти люди ничего не боятся.
Луна, камни, луна, мельканье черных хребтов, поворот-и вот они уже белые, пейзаж обратился в негатив. Луна, луна... Голос Жан-Пьера, поначалу тихий... майор не успевал схватывать смысл... потом голос окреп, зазвучал громче, загремел камнепадом незнакомых слов... майор знал не все французские слова, его не научили понимать язык, на котором изъясняются преподаватели латыни и греческого, а не доктор Гримм... нет, не доктор Гримм.
Капитан Жан-Пьер говорит о неведомом майору мире, мире целого народа, который борется, ни женщин, ни детей не останавливает страх смерти, а мужчины, оторванные от родного очага, появляются дома лишь в грозный час тревоги; чем скромнее жилище, тем безграничнее отвага. Он говорит о неведомом мире страданий и лишений, о молчаливой усталости, ежедневных сигналах тревоги вместо хлеба насущного, об утренней газете, которую раскрывают с дрожью: что там на ее страницах? Слежка со всех сторон, доносы, но и безмолвный энтузиазм, особый свет в глазах незнакомых людей... товарищи... один из края, где растет хмель, он и знать не знал, как выглядит ущелье... или дромская сдоба... а у другого в прошлом только дым и гудки заводов, он из черного от копоти города... этот из богатой семьи, самому сварить яйцо для него в диковинку... тот воевал в Испании в составе легендарных бригад... есть даже немец, да-да, немец, которого вы пытали, такие, как ты, в кошмарном аду Дахау, били, сдирали кожу, но он спасся... немец, который с болью говорит о Германии... о другой Германии... слышите, майор фон Лютвиц, о другой...