Один человек особенно внимательно прислушивался к его словам, часами не сводя с него мечтательного взгляда своих темных глаз. Этим человеком был Альфонс Лекер. Его мания величия, все больше усиливавшаяся по причине одной хорошо известной болезни, черпала уверенность в речах юного анархиста, несших оправдание и похвалу, - именно то, чего он и домогался. Каждое слово имело вес, каждая фраза била в цель; слушая этот голос, внешне невозмутимый апаш, с седеющей сигарой во рту, поигрывавший цепочкой часов, уже видел себя стоящим на украшенных черными знаменами трибунах перед встречающими его овацией толпами. Да, да, он и вправду заклятый враг общества, человек, избранный самой судьбой для того, чтобы быть предметом обожания благодарных масс; если он стал сутенером, убийцей, шантажистом и, в довершение всего, королем преступного мира, то исключительно для того, чтобы ускорить процесс загнивания уже давно готовых обвалиться балок существующего строя. Он ненавидел богачей, угнетающих народ, этот народ, из которого вышел и он сам.
Жокей сидел рядом - продолговатое грустное лицо под клетчатой кепкой, слегка скошенная набок голова на изогнутой шее - и смотрел на своего спутника голубыми под бровями Пьеро глазами.
- Решающая встреча между Арманом Дени и Лекером состоялась в игорном клубе, который содержала Некая баронесса де Шамис, ночью, после нападения на банк "Жюльен", что на улице Итальянцев; кассир учреждения был серьезно ранен, однако смог точно описать приметы преступников, и таким образом была установлена безусловная причастность к делу Армана Дени. Баронесса, вкрадчивое создание с таким напудренным лицом, что оно казалось гипсовым, с черепаховым лорнетом перед кротовыми глазками, ввела Армана в крохотную гостиную за игровым залом, где к нему вскоре присоединился Лекер, еще державший стопку наполеондоров в руке. Арман Дени знал, что, если ему не удастся заручиться поддержкой этого человека, его неминуемо арестуют. Он никогда не мог пройти незамеченным. Те, кто хоть раз видел его лицо, уже не могли его забыть, и в течение всей карьеры красота молодого революционера была для него настоящим бедствием. Впрочем, влияние, которое оказывал Арман на апаша, пытались объяснить и некой скрытой гомосексуальной склонностью последнего. Было очевидно, что самый опасный человек Парижа, плативший полиции и шантажировавший членов правительства, становился беспомощным, как только оказывался рядом с автором "Мятежного возраста", и ничем - ни его чудовищным самолюбием, ни стремлением к власти, ни даже его глупостью невозможно было до конца объяснить, почему он так жадно искал общества Дени. И вот он стоял здесь, в гостиной с желтой обивкой стен, позвякивая наполеондорами, устремив на своего искусителя почти галлюцинирующий взгляд. Возможно, он и вправду на него скорее смотрел, чем слушал, и был более восприимчив к его голосу, нежели к тому, что тот говорил.
"Пора принимать решение. Ты должен сказать мне, чего ты хочешь: до конца своих дней оставаться тем, кто ты есть сейчас, или же пойти гораздо дальше, подняться выше, открыть миру свою подлинную сущность. Никто не знает, кто ты есть на самом деле; твое сопротивление власти никем не понято. В глазах всех ты только каналья, вонючая и опасная скотина, которую следует пощадить, не более. В последний раз я задаю тебе вопрос: хочешь ли ты достичь подлинного величия? Занять свое место в истории, среди самых именитых? Желаешь ли ты, чтобы твое имя жило вечно? Чтобы угнетенные массы повернулись к тебе и восторженно приветствовали твое имя и чтобы этот гул перерос в победную песнь, отголоски которой в новом и свободном мире не смолкнут никогда?"
Лекер, с наполеондорами в руке, неподвижно стоял в гостиной с желтыми стенами; кровь хлынула ему в лицо, высокомерное выражение на котором усилилось до такой степени, что во взгляде появился блеск какой-то всепожирающей страсти. "Бедный Альфонс, - подумала Леди Л., - он тоже родился слишком рано. Ему следовало бы жить в эпоху Шлагетеров, Хорстов Весселов, Рудольфов Гессе, великих маршей через Европу коричневых и черных рубашек, Гитлеров и Муссолини". Ведь не кто иной, как будущий диктатор Италии, перевел "Записки революционера" Кропоткина в начале своей карьеры, и он же провозгласил, что книга князя-анархиста написана "с большой любовью к угнетенному человечеству и проникнута безграничной добротой".
В Альфонсе Лекере, несомненно, была та смесь гомосексуальности и любви к грубой силе, которая всегда давала фашизму самых прекрасных рекрутов. Но быть может, он и вправду смутно и безотчетно грезил о том, как найти оправдание своим преступлениям и придать смысл своему деструктивному существованию. Во всяком случае, очевидно, что он искал общества Армана Дени и становился угрюмым и раздражительным, когда ему не удавалось увидеть его в течение нескольких дней. Однако тем вечером в заведении баронессы Шамис он выслушал воинственную песнь искусителя, ничего не сказав, и, когда тот наконец умолк, Лекер какое-то мгновение еще смотрел на него, затем, звякнув в руке наполеондорами, развернулся на каблуках и возвратился в игровой зал. Арман Дени выиграл партию, хотя так никогда, наверное, и не понял всей сложности мотивов, позволивших ему добиться такой полноты власти над бывшим апашем. Вскоре высокую и широкоплечую фигуру Альфонса Лекера, одетого по последней моде, можно было видеть на "воспитательных" собраниях на одном из парижских чердаков; во рту - сигара, на пальце - рубин, всегда в сопровождении жокея с кривой шеей, он слушал коротышку-препаратора из аптеки, со слащавой улыбкой объяснявшего ему, как в домашних условиях сделать бомбы из простейших материалов, которые можно купить в аптеке за углом.
Члены этой первой анархистской ячейки составляли странную и разношерстную группу: шарманщик, всегда приходивший на собрания со своей обезьянкой; господин Пупа, чиновник-каллиграф из Министерства иностранных дел, всю жизнь выписывавший своим красивым почерком дипломатические паспорта; Виолетта Салес, преподававшая литературу в коллеже и писавшая занимательные статьи в газету "Папаша Пенар" под псевдонимом Адриан Дюран; испанец Иррудин, которого впоследствии сделала знаменитым книга Кристофа Салеса. Альфонс Лекер рассеянно поглядывал на них, сосредоточив все внимание на Армане Дени, не сводя с него глаз, зрачки и радужные оболочки которых сливались в одну неподвижную черноту. Жокей стоял рядом, все так же склонив голову набок, что делало его похожим на кого-то, кто наблюдает за вещами и людьми критическим взором. Однажды Альфонс Лекер, решивший получить свое первое боевое крещение в качестве оратора, показал пальцем на Саппера и воскликнул хриплым голосом:
- Посмотрите на этого типа! Он сломал себе шею на службе у английского милорда, который тут же его бросил как окочурившегося пса. Мы за него отомстим!
25 мая 1885 года в почетную трибуну ипподрома в Булонском лесу была брошена бомба; трое довольно серьезно раненных владельцев лошадей и один венгерский тренер были подобраны в куче серых цилиндров. Никто не обратил внимания на человечка с грустным лицом, который спокойно вышел из охваченной паникой толпы, поднял один из цилиндров и со своим трофеем удалился. Некоторое время спустя в канареечно-желтом фаэтоне, увозившем их в город, Альфонс Лекер, сидевший рядом с Арманом напротив жокея, на коленях у которого лежала роскошная шляпа, вынул изо рта сигару и с упреком сказал своему маленькому попутчику:
- Ты все-таки мог бы подождать еще минуту: моя лошадь выигрывала.
В те времена никто еще не подозревал владельца лучших публичных домов Парижа в связях с анархистскими кругами, и его долго не беспокоили. В полиции Лекера считали своим человеком - ведь он был частицей существующего строя. Трудно приписывать подрывные намерения преступнику, находящемуся на гребне славы и пользующемуся мощной поддержкой наверху социальной пирамиды. Как-то не укладывалось в голове, что он может выступать против общества, из которого извлекал такую выгоду. Однако его тщеславие и мания величия все с большей силой побуждали его идти вперед. Хотя он еще и не хвастался открыто своей деятельностью, слегка завуалированные намеки, бессвязные политические рассуждения, в которые он пускался на людях и за которыми нетрудно было угадать влияние ума более тонкого, чем его ум, очень скоро привлекли к себе внимание. Друзья из высших сфер просили его быть начеку; сенаторы, министры, которым он помогал удовлетворять пороки, и полицейские, которым он платил, без устали его предупреждали, но он был слишком уверен в своей власти над ними и отвергал все их советы пожатием могучих плеч. Он принялся называть имена, изобличать подонков. Вскоре для его защитников стало невозможным продолжать покрывать его. Арман Дени, хорошо видевший опасность, тщетно пытался успокоить своего странного ученика, чья помощь могла быть ему по-настоящему полезной лишь до тех пор, пока тот оставался вне подозрений. В это время он находился в ссоре с анархистским Интернационалом, в частности с его французским отделением, которое отказалось включить его в состав делегации, отправившейся на съезд в Лондон в 1881 году. Он только что опубликовал резкий памфлет на русского Кропоткина, очень популярного в то время; князь-анархист действительно отверг его учение о "воспитательной химии", согласно которому в сложившейся обстановке следовало действовать как можно быстрее и уделять больше внимания "технической" стороне дела, то есть искусству изготовления бомб, нежели изучению анархистской доктрины, собственно говоря. Кропоткин возражал также против привлечения школьников для бросания "петард" и называл "патологической" идею слепых покушений на улицах, целью которых было посеять панику среди населения и создать впечатление, что "друзья народа" более многочисленны и могущественны, чем это было в действительности. Арман Дени в свою очередь обвинил Кропоткина в "буржуазной сентиментальности". "Бомбы и еще раз бомбы", - провозглашал он. Неспособность правительства предотвращать покушения должна стать очевидной для общественности. Единственной частью учения Кропоткина, которую он принимал без всяких оговорок, было его знаменитое отрицание теории Дарвина о выживании наиболее приспособленных. Русский бравировал своим выводом о том, что различные виды животных, до того как их начал преследовать человек, вовсе не боролись между собой, а, напротив, жили мирно и в случае необходимости даже помогали друг другу. Это любопытное возрождение мифа о потерянном рае в том оперении, в каком представили его анархисты, всегда казалось Леди Л. трогательным. Радость князя Кропоткина, когда после нескольких месяцев серьезных исследований в Британском музее он решил, что может наконец заявить миру о своей теории "естественного братства", была ничуть не меньшей, чем веселье, еще и сегодня охватывающее Леди Л. при чтении его труда. Этот добряк Кропоткин был до невозможности сентиментален.