слишком юным. Однажды он убежал в ближайший монастырь, но и монахи его не приняли - и тогда у него сталась одна только степь - бескрайняя, волнующаяся степь. Когда-то давно один охотник подарил ему старое ружье, одному Богу ведомо, чем оно было заряжено. Алеша всюду носил его с собой, хотя так ни разу из него и не выстрелил - во-первых, потому что берег выстрел, а во-вторых, потому что не знал, зачем.
Как-то раз тихим июньским вечером все сидели за дощатым столом, на котором стояла миска с кашей. Петр ел, остальные смотрели на него и ждали, что он им оставит. Вдруг ложка старика замерла в воздухе, и он, наклонив свое широкое тело с морщинистой головой, заглянул в полосу света, наискось падавшую от двери в сумерки комнаты. Все прислушались. Снаружи доносился какой-то шорох, как будто ночная птица на лету мягко задевала крыльями бревенчатый сруб; но солнце только еще садилось, да и ночные птицы редко залетали в деревню. И вновь послышались странные звуки, на этот раз словно какой-то крупный зверь бродил вокруг дома, и через все стены доносились его беспокойные шаги. Алеша тихо поднялся, но в тот же миг что-то темное и громоздкое загородило свет с той стороны двери, в один миг прогнав из избы вечер и впустив ночь, - и осторожно, как огромный медведь, двинулось вперед. "Это Остап", - сказала уродица своим сварливым голосом. Теперь все узнали его. Это был один из слепых кобзарей, старик, ходивший со своей двенадцатиструнной бандурой по деревням и певший о великой славе казаков, об их храбрости и верности, об их гетманах Кирдяге, Кукубенко, Бульбе и других, - и везде любили его слушать. Остап трижды низко поклонился в том направлении, где он предполагал святой образ (это была Знаменская - к ней он и обратился, не зная об этом), потом сел у печи и спросил тихим голосом: "У кого это я?" - "У нас, батюшка, у Петра Акимовича, сапожника", - приветливо ответил Петр. Он был большой охотник до песен и потому очень обрадовался нежданному гостю. "А, у Петра Акимовича, который образа пишет", - сказал слепой, чтобы тоже показать свое дружеское расположение. Потом стало тихо. В шести длинных струнах бандуры зазвучал нежный напев, он ширился, рос, и вдруг, перейдя в короткие струны, словно в изнеможении упал навзничь, - и так повторилось снова, и еще, и еще, во все убыстряющихся переборах, так что наконец слушающие прикрыли глаза, словно боясь вдруг увидеть, как упадет замертво эта стремглав куда-то несущаяся мелодия; но тут звуки стихали, уступая место прекрасному, густому голосу кобзаря, который сразу заполнил собою весь дом и долетел до соседних изб, так что перед дверью и под окнами стали собираться соседи. Только на этот раз не о героях повел Остап свою песнь. Велика была уже слава Бульбы и Остраницы и Наливайко. И в веках нерушима осталась казачья верность. Но не о подвигах их была эта песнь. И задорный казачий пляс, казалось, уснул беспробудно в слушающих людях: никто не притопнул ногой, не повел плечами. Лишь головы низко склонились, как склонились седины Оста-па, словно отяжелев от скорби, которой полнилась песнь:
Нет больше
правды на свете. Правда, кто ныне отыщет
ее? Нет больше правды на свете. Кривда
пятой беззаконной повсюду ее попирает.
Ныне цепями окована правда. А кривда
смеется над нею, смотри: входит со смехом
в панские кривда палаты и восседает с
панами за широким столом.
Правда лежит за порогом и стонет. Но у
панов поганая кривда в почете. И они
привечают ее с улыбкой и потчуют кривду
заморским вином.
Правда, о матушка-правда, когда-то ты
снова расправишь орлиные крылья! Придет
еще тот, что восстанет на кривду. Бог
поможет ему, один только Бог его на
праведный путь наставит.
С трудом поднялись головы; на лицах застыло молчание, это увидели даже те, что хотели заговорить. А чуть погодя в этой напряженной тишине вновь заговорила бандура, и теперь уже ее речь была понятнее людям, которых становилось все больше. Трижды пропел Остап песнь о правде. И каждый раз это была новая песнь. Если сначала это была жалоба, то потом в ней послышался укор; когда же кобзарь, высоко вскинув голову, запел ее третий раз, она стала цепью коротких приказов, и необузданный гнев вырывался из раскаленных слов, чтобы широким трепещущим пламенем разгореться в душах людей.
"Где собирается войско?" - спросил один из парней, когда певец поднялся. Старик, которому были известны все передвижения казаков, назвал место поблизости. Мужчины поспешно разошлись, и вскоре отовсюду послышались короткие оклики, бряцание ружей, а у ворот зарыдали жены. Через час отряд вооруженных крестьян вышел из деревни по направлению к Чернигову.
Петр, в надежде побольше узнать от кобзаря, поднес ему ковш молодого вина. Старик сел, выпил, но на многочисленные вопросы сапожника отвечал односложно. Потом поблагодарил и попрощался. Алеша проводил слепого за порог. Когда они вышли из дома и оказались одни в темноте ночи, Алеша спросил: "А всем ли можно идти на войну?" - "Всем", - сказал старик и быстро зашагал прочь, словно прозрел в ночи.
Когда все уснули, Алеша поднялся с печи, где он лежал, не раздевшись, взял ружье и вышел из дома. Во дворе он почувствовал, как кто-то обнял его и нежно поцеловал в волосы. Оглянувшись, он в свете месяца увидел Акулину, тут же торопливо засеменившую в дом. "Мать", - удивился он и непривычные чувства всколыхнулись у него в груди. С минуту он постоял в нерешительности. Где-то скрипнула дверь, в соседнем дворе залаяла собака. Алеша вскинул ружье и уверенно зашагал прочь: он рассчитывал еще до рассвета догнать своих. В доме же все сделали вид, будто не заметили его ухода. Лишь когда они вновь сели за стол, и Петр увидел, что алешино место пустует, он поднялся, прошел в угол и зажег перед Знаменской свечку. Совсем тоненькую свечку. Уродица пожала плечами.
Тем временем Остап, слепой старец, уже пришел в другую деревню и тихим, жалобным голосом начал скорбную песнь о правде.
Больной, немного подождав, удивленно взглянул на меня:
- Почему же Вы не заканчиваете? Ведь здесь как в истории об измене. Этот старик был Бог.
- О, этого я не знал, - сказал я, вздрогнув.
ИЗ ЖИЗНИ ВЕНЕЦИАНСКОГО ГЕТТО
Господин Баум, домовладелец, окружной староста, почетный председатель добровольной пожарной команды и многое еще другое, но, говоря коротко: господин Баум, кажется, подслушал один наш с Эвальдом разговор. Ничего странного: ему принадлежит дом, на первом этаже которого живет мой друг. Мы - господин Баум и я - уже давно знаем друг друга в лицо. Но при нашей последней встрече окружной староста остановился и чуть приподнял шляпу, так что оттуда могла бы вылететь маленькая птичка случись ей там очутиться. Он учтиво улыбнулся и открыл наше знакомство:
- Вы иногда путешествуете?
- О да, - ответил я несколько рассеянно, - случается.
- Я полагаю, - продолжал он доверительно, - мы тут единственные, кто побывал в Италии... Я постарался быть внимательнее.
- Стало быть... да, это значит, что нам совершенно необходимо иногда беседовать. - Господин Баум дружелюбно посмеялся. - Да, Италия - это нечто особенное! Я всегда рассказываю моим детям... Взять, к примеру, хотя бы Венецию...
Я остановился.
- Вы еще помните Венецию?
- Помилуйте, - простонал он: он был несколько излишне дороден, чтобы вознегодовать беспрепятственно, - неужели же нет! Кто один раз увидит... Эта Piazzetta [Площадь (итал.)] - не правда ли?
- Да, - ответил я сочувственно, - я с особенным удовольствием вспоминаю прогулку по каналам, это неторопливое, беззвучное скольжение вдоль самой истории.
- A Palazzo Franchetti! [Дворец Франчетти (итал.)] - воскликнул он.
- А Са d'Oro![Золотой дворец (итал.)] - подхватил я.
- Рыбный рынок!
- Palazzo Vendramin! [Дворец Вендрамин (итал.)]
- Где Рихард Вагнер... - не преминул он вставить, как образованный немец.
Я кивнул:
- A Ponte[Мост (итал.)], помните?
Он понимающе улыбнулся:
- Ну как же, и музей, разумеется, и академия, незабываемая академия, где Тициан ...
Господин Баум решил, видимо, подвергнуть себя экзамену, и довольно строгому. Мне захотелось вознаградить его историей, и я без долгих предисловий начал:
- Если проехать под Ponte di Rialto [Мост Риальто (итал.).], мимо Fondaсо de'Turchi [Дворец Турчи (итал.)] и рыбного рынка, и сказать гондольеру: "Направо", то он удивленно посмотрит на Вас и, скорее всего, переспросит: "Dove?" [Туда? (итал.)]. Но надо настоять, чтобы он повернул направо, выйти в одном из маленьких грязных каналов, ругаясь поторговаться с ним и тесными проулками и черными закопченными переходами пройти на широкую пустынную площадь. И все это только ради того, что там произошла моя история.
Господин Баум легонько тронул меня за руку:
- Простите, какая история? - Его маленькие глазки тревожно бегали туда-сюда.
Я успокоил его:
- Просто история, уважаемый господин Баум, вряд ли стоит давать ей особое название. Я даже не могу сказать Вам, когда это было. Возможно, при доже Альвизе Мочениго Четвертом, но могло быть и несколько раньше или позже. Картины Карпаччо, коль скоро Вы их видели, написаны словно по пурпурному шелку, повсюду в них, точно сквозь ветви в лесу, пробивается что-то теплое, а вокруг приглушенных огоньков теснятся прислушивающиеся тени. Джорджоне писал по старой выцветшей позолоте, Тициан по черному атласу, - но во времена, о которых я говорю, любили светлые картины на белом шелковом полотне, а имя, которое играло у всех на устах, которое звонкие голоса уносили к солнцу, и оно падало из сверкающей лазури в прелестные ушки, это имя было: Джан Баттиста Тьеполо.