- Нет, ты останешься здесь.
Он возразил:
- Чего ты боишься?.. Я же сказал тебе, что клад - твой.
Так мы копали изо всех сил, сначала на поверхности, потом все глубже и глубже - в том четырехугольнике, который я очертил концом лопаты. Земля была твердая, сухая, все время попадались камни да корни. Я отбрасывал ее в сторону, в кучу, а Маринезе, который стоял рядом, отметал ногою камни и давал нам советы:
- Полегче... Вырви этот корень... Выброси этот камень...
Мне попалась под лопату кость, длинная и черная; он взял ее в руки, осмотрел и проговорил:
- Это кость - коровья... Видишь, ты уже начинаешь кое-что находить.
Я не понимал, говорит ли он всерьез или шутит. Несмотря на ночную прохладу, я был весь мокрый от пота. Время от времени я взглядывал на Ремиджо: он тоже старался изо всех сил и совсем запарился, и это бесило меня. Мы все копали и копали, но ничего не находили. Мы уже вырыли прямоугольную яму, глубиной почти в метр, земля на дне ее была сырая, рассыпчатая, темная, но никаких признаков ларца, шкатулки, мешка или чего-нибудь в этом роде мы не обнаружили. Тогда я приказал Ремиджо:
- Брось копать! - потом вылез из ямы и обратился к Маринезе: - Ну, так где же клад? Там ничего нет, ровно ничего! Ты что, посмеялся над нами, что ли?
Вынув изо рта трубку, он ответил:
- Тебе нужен клад? Сейчас я тебе его покажу, этот клад...
На этот раз я даже не стал его удерживать, потому что уже совершенно выбился из сил и в глубине души почти охладел к своей затее. Старик направился к сарайчику, которого я до этого не замечал: он находился у самой стены и был скрыт деревьями. Ремиджо сказал:
- Старик удерет.
- Не удерет, - возразил я, вытирая пот и тяжело опираясь на лопату. И в самом деле, минутой позже Маринезе вышел из сарайчика, толкая тачку, доверху наполненную, как мне показалось, навозом. Подвезя тачку к яме, он сбросил в нее навоз, потом спустился туда сам и принялся разравнивать навоз руками. Я нерешительно спросил:
- А где же клад?
А он в ответ:
- Вот тебе и клад; посмотри, какой прекрасный клад! - С этими словами он захватил рукою влажный и вонючий навоз и растер его у меня под носом. Посмотри только! Разве это не похоже на золото? Его сделала корова... Посмотри, что за клад... Где ты еще найдешь такой? Вот он - клад!
Он говорил сам с собой, не обращая на нас ни малейшего внимания, потом, все еще продолжая бормотать, вылез из ямы, снова взялся за тачку, еще раз нагрузил ее в сарайчике, возвратился к яме и снова ссыпал в нее навоз. И опять разравнивал его ладонью, приговаривая:
- Видишь, какой клад?.. Вот он - клад...
Я посмотрел на Ремиджо, Ремиджо - на меня. Собравшись с духом, я снова достал револьвер. Но старик оттолкнул мою руку точно соломинку:
- Убери руки-то, убери... Если хочешь иметь серебро, знаешь, где его найти?
- Где? - спросил я простодушно.
- В магазине... Дай им несколько тысячных билетов и получишь сколько угодно.
Одним словом, он над нами подшутил.
- Так для чего же ты заставил нас рыть эту яму? - спросил Ремиджо еле слышно.
Он ответил:
- Яма для удобрений... Она мне как раз нужна была... Вот вы и избавили меня от лишних трудов...
Я чувствовал себя совершенно уничтоженным. Может быть, следовало бы хорошенько пригрозить старику или даже выстрелить в него. Но после всех этих бесплодных поисков, после всех разочарований я даже не испытывал гнева. Я только спросил:
- Так, значит, никакого клада нет?
И мне почти хотелось, чтобы Марииезе подтвердил, что клада нет. Но коварный старик ответил:
- И нету и есть.
- Что это значит?
- А это значит, что если бы ты пришел ко мне по-хорошему, днем, клад, может быть, и оказался бы... Но так... его нет.
И не обращая больше на нас внимания, он направился к своей лачуге. Я побежал за ним задыхаясь и схватил за рукав:
- Маринезе... ради господа бога...
Он повернулся ко мне в пол-оборота и спросил:
- Почему же ты не стреляешь? Разве у тебя нет пистолета?
Я отвечал:
- Не хочу я стрелять... Поделим пополам.
А он:
- Скажи-ка лучше правду: у тебя просто не хватает смелости выстрелить... Вот видишь, ни на что-то ты не годен... Другой бы на твоем месте обязательно выстрелил... Немцы, те стреляли.
- Но я же не немец.
- Ну, раз ты не немец, то тогда спокойной ночи. - И с этими словами он вошел к себе в лачугу и захлопнул дверь перед моим носом.
Так окончилась эта история с кладом. На следующий день, в обычное время, Маринезе вошел в остерию и, когда я подавал ему вино, воскликнул:
- А! Это ты, тот самый, что приходил за кладом... А где же пистолет, куда ты его дел?
К счастью, никто не обратил внимания на его слова, потому что, как я уже говорил, он всегда много болтал и по большей части нес всякий вздор. Но все же я не чувствовал себя в безопасности. Да и, кроме того, не особенно-то приятно было, что меня оставили в дураках и что все это видел и знал Ремиджо, который теперь надо мной смеялся, как будто он и сам не поверил поначалу в клад. И потому, воспользовавшись сделанным мне предложением, я перешел на работу в тратторию в Транстевере, на площади Сан-Козимато. А Ремиджо остался в остерии у ворот Сан-Панкрацио.
Конкуренция
Говорят, что конкуренция - гвоздь торговли. Во всяком случае, так уверял мой дед, когда я был еще совсем маленький. У него была посудная лавка, и из-за этой самой конкуренции бедняга дважды прогорал. Закон конкуренции дед объяснял мне так:
- Это железный закон, и увильнуть от пего не удастся никому... Положим, я открываю на виа делль Анима посудный магазин, торгую, так сказать, тарелками, мисками, чашками, стаканами... А чуть подальше па этой же самой улице кто-нибудь другой открывает второй точно такой же магазин... Он начинает со мной конкурировать, другими словами, продавать такую же посуду, что и я, но дешевле... Покупатели переходят к нему, а я прогораю... Вот это и есть закон конкуренции.
- Но дедушка, - говорил я, - если ты опять прогоришь, мы все умрем с голоду.
- Вот именно, - отвечал дед, ликуя, - вы все умираете с голоду, а покупатель остается в барыше.
- А какое мне дело до покупателя?
- Кому ты говоришь это?.. Мне!.. Да по мне, он хоть вовсе пропади пропадом... Но в том-то и заключается весь смысл конкуренции: хочешь ты того или нет, а конкуренция вынуждает тебя делать так, чтобы покупателю было выгодно.
- Может быть, это и так, - говорил я. - Но если кто-нибудь вздумает разорять меня, я ему наставлю фонарей под глазами.
- Известно, ты драчун и хулиган, - отвечал дед, - но в торговле хулиганство не поможет... Тебя посадят, и так ты прогоришь еще скорее. Вот и все... В торговле действует только конкуренция.
Ну так вот, много лет спустя мне пришлось припомнить эти рассуждения о конкуренции. Я тоже занялся торговлей, хотя и не в таких размерах, как мой дед. За это время наша семья пришла в упадок: отец умер, а наполовину парализованный дед уже не вставал с постели; теперь он не мог больше ни торговать, ни прогорать. Я приобрел патент уличного торговца. На моей тележке была разложена всякая всячина: маслины, апельсины, каштаны, винные ягоды, мандарины, грецкие и американские орехи и прочая снедь. Место себе я облюбовал в начале моста, против выхода из туннеля Джаниколо. Это очень бойкое место, здесь проходят все, кому надо попасть из Мадонна ди Рипозо, Трастевере и Монтеверде на проспект Виктора-Эммануила. Место я выбрал удачно, и дела мои сразу пошли в гору. Стояла весна. Наступили первые теплые дни. Рано утром я ставил в начале моста доверху наполненную тележку, а вечером, когда возвращался домой, на ней не было ничего, кроме табличек с ценами да куска клеенки. По воскресеньям столько проходило мимо меня всякого народу, отправляющегося погулять за город, что будь у меня две тележки, все равно не хватало бы - словом, торговля моя процветала. Я сказал об этом деду. Но он, верный своей теории, упрямо ответил:
- Пока что сказать ничего нельзя... У тебя нет конкуренции и ты продаешь, как тебе вздумается... Погоди.
Дед оказался прав. Однажды утром посреди моста появилась тележка, точь-в-точь как моя. Торговали там две женщины - мать и дочь. Я хочу описать их, потому что они стали причиной моего разорения. Проживи я еще сто лет, мне их все равно не забыть. Мать была крестьянка из Ананьи и одевалась, как крестьянка, - длинная черная юбка и полушалок. Ее седеющие волосы были повязаны платком, из-под которого выглядывала угодливая, лживая физиономия, вечно сморщенная в льстивую улыбочку. Заворачивая в бумагу маслины или вешая пару апельсинов, она сопела и высоко поднимала брови, давая понять, что очень старается. Подавая покупку, она никогда не упускала случая сказать какую-нибудь любезность: "Посмотри, я выбрала тебе пару самых лучших апельсинов" или: "Здесь больше ста граммов... Но для тебя посчитаем, что сто". Дочь ей совсем не помогала. Она служила только для украшения. Девушка действительно была очень красива - это я сразу заметил; парень я молодой, и мне тоже нравятся красивые девушки. Пожалуй, ей было лет восемнадцать, но на вид все тридцать: такая у нее была фигура - ладная, с пышными формами, величественная. У нее было молочно-белое лицо, пухлые, но бледные губы, а серые, всегда суровые глаза придавали ее лицу мрачное, брезгливое выражение. Ноздри ее презрительно подергивались. Казалось, она вот-вот упадет в обморок, как беременная женщина. Ее мать, оборванная, обутая в мужские ботинки, кружилась вокруг тележки, вроде тех старых, жирных воробьев, которые ни минуты не могут усидеть на месте. А дочь, одетая в короткую юбку и плотно облегающий джемпер, часами сидела на табурете и вязала чулок на длинных железных спицах. Звали ее Эуниче.