Временное правительство опоздало с декретом на один день, а Ленин со своей листовкой на день поспешил, и потому правительственное 26 октября относится к 25-му, а ленинское 25-е – к 26 октября 1917 года. Правительственный четверг стал ленинской средой, а Ленин прошедшую среду выдал за предстоящий четверг. Его среда стала четвергом прежде четверга. Благодаря этому он получил день форы, как в шахматной игре. Так возникло двадцать четыре лишних часа, и так все двинулось и стало развиваться с преимуществом во времени.
Красный календарь был запущен.
Но рано или поздно тот день, что был украден, придется вернуть.
«Каждая душа, если сумеет, берет тот кусок разрезанного на всех времени, который ей больше всего нравится…»
С этими мыслями студентка романского отделения Сташа Зорич повесила на стену снятой для нее комнаты деревянную ложку – единственную вещь, взятую из родительского дома. Этот дом сотню лет простоял там, где Копитарев сад выходит на улицу Джорджа Вашингтона, а потом в одно прекрасное утро, выпив немного ракии и закусив тыквой с перцем, его снесли. На этом месте построили многоэтажку, а семья Зоричей разъехалась. Отец и мать уехали из столицы и построили себе другой дом, поменьше, а восемнадцатилетней дочери сняли комнату на Призренской улице, над «Золотым бочонком». Девушка переехала туда, но в первую ночь никак не могла заснуть. Она прислушивалась к шуршанию подушки и лизала тень оконной рамы на своем лице.
– Звездное время направляется ко мне, – думала она, глядя в небо над Савой, – и где-то высоко встречается с моим временем. И до меня, и до звезд доходит лишь вчерашний день…
Родительский дом ясно возникал у нее в памяти. Переселившись туда, они застали там странные порядки. Для дьявола были оставлены: одна из двух дырок в нужнике, одно окно, одна ложка, обвязанная соломой, и один стул с хромой ножкой, причем считалось, что этот стул – самый быстрый в доме. Каждое острие – деревянный угол крыши, верх забора, угол косяка – закруглялось, и здесь вилась бесконечная резьба, как бы подражающая полету какого-то насекомого. Высокие узкие окна дома залезали с первого этажа на второй. К входу вели три ступеньки, похожие на кифлу[4], и одна, нижняя, – на живот. На углу дома имелось окно «сундучок», которое смотрело «на три груши», в этом окне девочка, играя с котом, провела детство. Слева от окна находилась спальня, справа – кухня, а посреди, за окнами, которые прокладывались зимой перьями и соломой, – столовая.
Пол в столовой был из разного дерева, и каждая половица скрипела по-своему, каждая хотела рассказать что-то свое. Осенью ветер заносил в комнаты сухую листву и яблоки, которые закатывались под кровать, а в большой печи за закрытой на засов дверцей сидело какое-то странное существо и, когда дул ветер, скреблось изнутри, чтобы его пустили в комнату, и подвывало, будто проглотило дудку. В столовой на стульях лежали разноцветные подушки, и по их цвету на стол клали подставки под кружки, но самое восхитительное – стены в комнате были красные, такого цвета, как если бы капля крови упала на хлеб…
«Красный цвет – это цель, последний, четный цвет, камень мудрости – красный», – думала девочка, но вскоре у нее не осталось времени на размышления. Она начала жить быстро, цвета ее жизни обгоняли друг друга и старились, и красный – быстрее остальных.
Но однажды случилось нечто, что вернуло ее назад, к началу. Они отправились на экскурсию во Врнячку Баню, поднялись на Гоч и искали там воду. Она нашла ее первая, и легко. Вдруг она поняла, что каждое ее движение соответствует какому-то цвету. Тогда она остановилась и далеко в лесу узнала расположение комнат давно снесенного родительского дома. Слева – пространство спальни со светом, залившим ветви точно в тех местах, где в настоящей комнате были окна. В середине – красный осенний лес, вход в который шел через четыре камня. Только все оказалось гораздо больше. Девушка пригласила всю компанию «войти» в дом, и на ее глазах они вошли по четырем камням в красный лес, обошли место, где стоял стол, и сели там, где был диван. Тогда девушка, словно так и нужно было, направилась направо, где в родительском доме располагалась кухня. Она остановилась и ощутила, как во времени завязываются узлы. Нагнулась и не глядя отыскала рукой родник. Ледяной и прозрачный, он молчал, так что на него можно было, не заметив, наступить… Находился он точно в том месте, где в родительском доме был водопроводный кран.
Так Сташа Зорич стала все чаще узнавать в поле или в горах помещения своего разрушенного дома: спальню, столовую и другие комнаты. Расположение лестниц, окон и коридоров, балконов и боковых выходов рисовалось перед ней в укромных уголках леса, и порой у нее возникало желание поставить там мебель, вроде той, что была в родительском доме. Иногда она запутывалась в коридорах воспоминаний. Тогда, чтобы сориентироваться, она подходила к одному из «окон», потому что открывающийся в таких местах вид на гору, поляну или коровью тропу всегда точно соответствовал виду из того или другого окна в старом доме. Достаточно было бросить взгляд сквозь просвет в ветвях и – заметив коровью тропу – сообразить, что стоишь в комнате, выходящей на улицу Джорджа Вашингтона, или – увидев треугольную полянку – понять, что находишься там, где в окно родительского дома был виден Копитарев сад. Вопрос, что и где искать, больше не вставал.
Была еще одна вещь, которую она помнила, – картины в столовой. У отца, военного музыканта в отставке, всю жизнь была страсть особого рода. Он собирал «музыку с картин» – как он сам это называл. Еще рассматривая иллюстрации в учебниках музыки, капитан Зорич обратил внимание на то, что многие полотна великих художников прошлого изображают сцены музицирования. Разумеется, на картинах нередко были изображены нотные тетради. Тетради, развернутые во всю ширину на клавесине или приоткрытые на пюпитрах для скрипки или лютни, чаще всего не представляли собой настоящих нотных записей.
«Вранье!» – говорил в таких случаях капитан Зорич и мог обжечь бородой, как крапивой. Тем не менее под лупой некоторые записи оказывались настоящими, и эти редкие примеры были драгоценны. Художник верно и с пониманием рассматривал ноты своего натурщика и таким образом оставлял запись мелодии, которая исполнялась в тот момент, когда он рисовал. Зорич со страстью выискивал такие изобразительные документы, скупал литографии с музыкальными сценами, приобретал альбомы с репродукциями великих художников и принялся коллекционировать музыку с картин. Музыка на полотнах великих мастеров чаще всего была связана с XVI, XVII и XVIII веками, и старинное нотное письмо, которым она была записана, старый музыкант внимательно переносил в современную нотную систему. Он был счастлив, когда сыграл на фаготе первую мелодию, снятую с картины. В такие дни он был очень торжественен, у него были ясные глаза, и он хорошо чувствовал разницу между мертвой тяжестью и живым весом. Ибо, как он убедился, иногда музыка с картин нигде больше не сохранялась. Это была его личная история музыки, и он развешивал репродукции по стенам столовой, обитым красным, чтобы узкие золотые рамки гравюр лучше смотрелись и вечером картины можно было увидеть и с улицы. Таким образом, столовая в доме Зорича стала небольшой выставкой сцен из музыкальной жизни. Одна из сцен изображала женщину с собачкой на коленях. Она играла в черных перчатках на рояле, и эта сцена осталась, единственная, непрочитанной. Было очевидно, что и там записаны ноты, но каким-то таинственным способом, который старому Зоричу так и не удалось разгадать…
Когда дом снесли, капитан собрал все картины и отвез их в деревню, но они хранились еще в одном месте – в памяти дочери Зорича. Как и расположение комнат и мебели в родительском доме, она отлично помнила расположение и содержание гравюр с музыкантами и могла (поскольку отец обучил ее сольфеджио) пропеть мелодии со всех отцовских картин. За исключением, разумеется, гравюры, изображавшей даму с собачкой за роялем, ноты на которой она была не в состоянии прочитать.
Нужно сказать, что умение узнавать комнаты и вещи родительского дома в разных местах девушку не удивляло. Это казалось ей вполне естественным, настолько близкими были воспоминания об отчем доме. Но этим дело не кончилось.
Однажды зимой она поехала с однокурсниками кататься на лыжах в Закопане, в Польшу. В поездку входило краткое посещение Варшавы. Девушка бродила с подругами, ела красный, как кровь, борщ с приготовленной на пар́у лапшой и сквозь налипающий на ресницы снег увидела Старо Място, прошла Краковское предместье и очутилась на Новомейской площади, когда часы на церкви Святой Анны пробили пять вечера. Она стала спускаться по лестнице, и на углу улицы ее будто веткой по глазам хлестнуло. Она увидела угол родительского дома.