нагибалось вниз за новой добычей. В ушах моих шумело от быстрого бега, сердце билось быстро и громко, и, обгоняя его удары, прямо в голову и грудь били меня беспорядочные звуки набата. И было в них так много отчаяния, словно это не медный колокол звучал, а в предсмертных судорогах колотилось сердце самой многострадальной земли.
— Бам! Бам! Бам! — выбрасывало из себя раскаленное пожарище, и трудно было поверить, что эти властные и отчаянные крики издает церковная колокольня, такая маленькая и тонкая, такая спокойная и тихая, как девочка в розовом платье.
Я падал, опираясь руками на комья сухой земли, и они рассыпались под моими руками. Я подымался и снова бежал, а навстречу мне бежал огонь и призывные звуки набата. Уже слышно было, как трещит дерево, пожираемое огнем, и разноголосый людской крик с господствующими в нем нотами отчаяния и страха. И, когда стихало змеиное шипение огня, явственно выделялся продолжительный, стонущий звук. То выли бабы, и ревела в паническом страхе скотина.
Болото остановило меня. Широкое заросшее болото, далеко бежавшее направо и налево. Я вошел в воду по колена, потом по грудь, но болото засасывало меня, и я вернулся на берег. Напротив, совсем близко, бушевал огонь и выбрасывал в небо тучи золотистых искр, похожих на огненные листья гигантского дерева. В черной рамке камыша и осоки огненными блестящими зеркалами вставала болотная вода, — и набат звал, — отчаянно, в смертельной муке:
— Иди! Иди же!
Я метался по берегу, и сзади меня металась моя черная тень, а когда я нагибался к воде, допытываясь у нее дна, на меня из черной бездны глядел призрак огненного человека. В искаженных чертах его лица, в разметавшихся волосах, точно приподнятых на голове какой-то страшной силой, я не мог узнать самого себя.
— Да что же это? Господи! — молил я, протягивая руки.
А набат звал. Колокол уже не молил — он кричал, как человек, стонал и задыхался. Звуки потеряли свою правильность и громоздились друг на друга, быстро, без отзвука, умирая, рождаясь и снова умирая. И опять я наклонился к воде и рядом со своим отражением увидел другой огненный призрак, высокий, прямой и, к ужасу моему, все же похожий на человека.
— Кто это? — воскликнул я, оглядываясь.
Возле моего плеча стоял человек и молча смотрел на пожар. Лицо его было бледно, и мокрая, не засохшая еще кровь покрывала щеку и блестела, отражая огонь. Одет он был просто, по-крестьянски. Быть может, он уже находился здесь, когда я прибежал, задержанный, как и я, болотом. Быть может, пришел потом, но я не слыхал его прихода и не знал, кто он.
— Горит, — сказал он, не отводя глаз от пожара. В них прыгал отраженный огонь, и они казались большими и стеклянными.
— Кто ты? Откуда? — спросил я. — У тебя кровь.
Длинными, худыми пальцами он коснулся щеки, посмотрел на них и снова уставился на огонь.
— Горит, — повторил он, не обращая на меня внимания. — Все горит.
— Ты не знаешь, как пройти туда? — спрашивал я, отодвигаясь: я догадывался, что это один из сумасшедших, которых много породило то зловещее лето.
— Горит, — ответил он. — Ого-го-го! Горит, — закричал он и засмеялся, ласково глядя на меня и раскачивая головой. Участившийся набат внезапно смолк, и громче затрещало пламя. Оно двигалось, как живое, и длинными руками, словно в истоме, тянулось к умолкнувшей колокольне. Теперь, вблизи, она казалась высокой, и вместо розового на ней было уже красное платье.
Наверху темного отверстия, где находились колокола, показался робкий и спокойный огонек, похожий на пламя свечи, и бледным лучом отразился на их медных боках. И снова затрепетал колокол, посылая последние, безумно-отчаянные крики, и я снова заметался по берегу, а за мной металась моя черная тень.
— Я пойду! Пойду! — отвечал я кому-то, звавшему меня. А высокий человек спокойно сидел сзади меня, охватив руками колена, и громко пел, вторя колоколу:
— Бам!.. Бам!.. Бам!..
— Ты с ума сошел! — кричал я на него, а он пел все громче и веселее:
— Бам!.. Бам!.. Бам!..
— Замолчи! — умолял я.
А он улыбался и пел, раскачивая головой, и в стеклянных глазах его разгорался огонь. Он был страшнее пожара, этот безумный, и, повернувшись, я бросился бежать вдоль берега. Но не сделал я нескольких шагов, как рядом со мной бесшумно выросла его длинная фигура в развевающейся рубашке. Он бежал молча, как и я, длинными, не знающими устали шагами, и молча бежали по изрытому полю наши черные тени.
В предсмертных муках задыхался колокол и кричал, как человек, который не ждет уже помощи, и для которого уже нет надежды. И молча бежали мы куда-то во тьму, и возле нас насмешливо прыгали наши черные тени.
В довольно просторной, но низкой кухне — жарко и полно всяких испарений. На плите несколько кастрюль и «балафонов». В духовом шкафу «доходят» пирожки. Борщок через полчаса будет совсем «во вкусе». Цыплята в кастрюльке шипят. От них идет самый сильный запах — сухарями, жаренными в сливочном масле. На чистом столе приготовлено блюдо с затейливым перебором из теста, для овощей. Их четыре сорта: горошек, цветная капуста, фасоль, каштаны. Господа любят, чтобы подавалось по-старинному, покрасивее, с укладкой.
Часу с третьего Устинья без перерыва переходит от стола к плите, от плиты к крану, от крана к духовому шкафу. Чад и пыль от плиты все сильнее распирают ей голову. Краснота щек почти багровая. Пот лоснится по всему лицу и стоит крупными каплями на лбу. Она носит чепчик — приучили ее немцы, где она долго жила «на Острову». В просторной ситцевой кофте, подпоясанная фартуком, с засученными белыми, пухлыми руками — она двигается быстро, несмотря на свою полноту. Да и лет ей довольно: с осени пошел сорок четвертый. Из-под чепчика выбиваются, немного уже седеющие, курчавые темно-каштановые волосы. На один глаз — глаза у нее светло-серые — Устинья слегка косит. Вследствие постоянного отворачивания головы и лица от раскаленной плиты у нее напряжены все мышцы, брови сердито сдвинуты, у носовых крыльев складки толстой кожи пошли буграми. На правой щеке большая родинка с тремя волосками — то опустится, то поднимется. Устинья часто, при усилии, когда снимает тяжелую кастрюлю или что-нибудь толчет, раскрывает рот с одного бока и показывает два белых зуба.
То и дело обтирается она фартуком, хотя и знает, что это не очень чистоплотно. К жару