юг, южане – на север, из европейской России – в азиатскую и наоборот. Зачем? Не рассуждали, повинуясь инстинкту, не логике, без определённой цели впереди, без уважительных причин позади. Так металось население по России. Вдруг вспоминали, что где-то на юге живёт всеми давно позабытая одинокая тётя, и казалось, что спасение от бед именно с нею, только там, у неё. Передавалось шёпотом, что кто-то сказал кому-то по секрету, что за Уралом тихо и дёшев хлеб, что на Кавказе – благодать, что через Енисей революция никак не перешагнёт. Почта почти не работала, вести шли устно и передавались украдкой. В Сибири, например, за Байкалом, порядок полный, урожай обильный, населённость там негустая. Туда! туда! Там люди живут по-человечески: работают, пьют и едят, а ночью спят спокойно. И этому верилось, потому что хотелось верить.
Для одиноких вопрос был несложен: человек вставал и уходил неизвестно куда, покинув всё позади, – всё, и морально и материально, не видя, конечно, что в этом отречении от прошлого, в этой лёгкости, с какою он его отбрасывал, и заключалась победа революции, что он не боролся с нею, а способствовал ей, и что в том его гибель.
В семьях же выбирали. Один – помоложе и поздоровее, ходок, – отправлялся на разведку. Ему давались вещи для обмена и наставления разузнать, где живётся легче, и вернуться, а самое главное – принести побольше пищи. Контрреволюционеры стремились на окраины, где, по слухам, собирались армии для восстановления прежней России.
Правительство одинаково преследовало и уничтожало всех подозрительных. Уже было провозглашено, как один из девизов, что жалость к человеку – слезливое, сентиментальное и, в общем, постыдное чувство и не должно быть его у настоящего нового человека, настоящего сына революции. Пытка человека страхом нависла на долгие годы. Её способны были выдержать немногие. Кто не мог бежать, старался как-то сжиться с новой системой власти. Но эта политическая власть и сама то поднималась, то опрокидывалась, воюя и словом, и делом, но воюя беспрестанно, и быть с нею было так же опасно, как быть против неё.
Фаталисты оставались на месте. Они старательно изучали прошлые революции в странах Европы и на старом математическом базисе вычерчивали кривую современной им русской.
Выходило, что она не протянется долго и через десять лет иссякнет, жизнь войдёт в мирное русло. А пока в домах кричали голодные дети и, теряя силы, переставали кричать и умирали. Хоронили давно без гробов, в общих могилах, и мать несла скелетик, завернув его в старую юбку, сама шатаясь от слабости. На верхах власти говорилось: неизбежны жертвы при великих переворотах к общему благу человечества.
Изменился и средний человек. Бездомный, истощённый, запуганный, гибнущий от голода и холода, он кружился по родной земле, как чужестранец, в поисках приюта. Он был жалок и зол. Он был несчастен, злопамятен. Он не понимал, за кого и за что страдает. Видя настоящее, он никак не мог поверить в чудесное будущее. Он погибал то с молитвой – «не ведают, что творят», а чаще с проклятием на устах. В России никогда ещё не звучало столько проклятий, сколько их теперь посылалось молчаливо по адресу новой власти и каждого из её носителей. Этот главный, всё-таки неистребимый средний человек был не тот, какого хотело правительство; того человека, нужного им, надо было ещё вырастить и воспитать, этого же надо было пока что держать в страхе, в узде. Правительство боялось его и, так как в России людей было много, не жалея, истребляло его.
На «великое переселение» власть, далеко ещё не окрепшая, смотрела недоброжелательно, опасаясь, что где-то формируется, назревает что-то, преследуя, стараясь узнать. Средствами были допросы, доносы, пропуска, паспорта, аресты, тюрьмы, пытки и казни. Всё это разрасталось в громоздкие процессы; в подозрительных случаях допускалась расправа на месте.
Правда почти неизбежно вела человека к смерти; ложь могла и спасти иногда. Убедительные и подробные истории заботливо сочинялись и критически продумывались в оправдание и объяснение самой невинной поездки, случайных встреч, прошлых знакомств, родственных связей, короче – в оправдание законного желания живого, не повинного ни в чём человека остаться в живых.
Искусство лжи достигло изумительной высоты и самой художественной обработки. Свою правду человек замыкал где-то глубоко, в самых тёмных тайниках ума и сердца. Она была связана. Он сам больше уже не прикасался к ней. Он уже сам боялся её. Для Жизни он сочинял историю, выбирал роль и надевал маску. Встречаясь уже только в масках и на подмостках, люди не выходили из ролей, и никто никому больше не верил. Ложь стала частью человека в России.
На фантастическом фоне человек сочинял для себя историю своей жизни, поступков и убеждений. Какая литература, если б она была записана! Сочинял не писатель, в тиши, мирно сидя в кресле; сочинял человек полуголодный, гонимый, полубольной, но собирающий последние силы, чтобы избежать кивающего ему призрака безвременной насильственной смерти.
На разных фронтах гражданской войны к тому же требовались и совершенно различные истории. Человек становился часто великим артистом во лжи.
Всё так, но самое страшное, и на всех фронтах, и – увы! – самое неизбежное было установление личности. Он родился и не мог этого отрицать. Он имел родителей, у них были имена, он жил где-то – он должен был это помнить. О факты жизни легко разбивался самый художественный вымысел. А за всем этим скрывался чаще всего просто человек, никого не убивший, ничего не укравший, ничем не связанный ни с какой властью, ни на кого не мысливший зла, затерянный, замученный и – прежде всего – очень голодный.
Счастлив был тот, кто одинок. Он рисковал только собою. За ним не следовал по пятам страх одним неосторожным словом погубить всю семью, детей и друзей.
В летописях, для будущего, подсчитаны жертвы: десять миллионов погибли от голода и столько же от гражданской войны…
С грохотом, с лязгом двигался поезд, увозивший в тот мир Милу. Он часто вдруг замедлял ход – зачем? – то останавливался на миг среди чистого поля, словно устав и не соглашаясь двигаться дальше. Затем дёргался недовольно, вздрагивал, весь сотрясался, скрипел и снова пускался в путь. Казалось, и его пугала темнота ночи, болота, неосвещённые окна построек, тихие, как могилы, посёлки и деревни. Грандиозность страдания и смерти лежала на всём. И, жалобно возопив, в тревоге, словно боясь заблудиться и остаться навеки в этой ночи, поезд вдруг лихорадочно кидался в путь.
Остановки эти были пыткой для всех пассажиров, и особенно для тех, кто ехал с плохо подделанным паспортом. Остановка? Но почему? Как будто не видно станции! Что-нибудь случилось? Патруль? Проверка документов?