Ознакомительная версия.
Вадим Александрович Ярмолинец
Кроме пейзажа. Американские рассказы
А занесло меня в малопрестижный район Нью-Йорка – Бруклин, который оказался впятеро больше моего родного города, считавшегося третьей столицей России. Ее южными воротами. Одесские лиманы, цветущие каштаны, качается шаланда на рейде голубом! Как много самомнения было у нас там! Каким мелким и невзрачным оказалось оставленное при взгляде отсюда! Каштаны, лиманы, шаланды. Край земли у не самого приглядного моря. Самого синего, особенно если никогда не видел Карибского. Бог мой, как назвать цвет воды, наполненной, как драгоценный камень, живым солнечным светом? С какой другой сравнить ее изумрудно-бирюзовую, пронизанную огненными змейками толщу?
Поначалу я пытался найти в окружающем пейзаже черты хоть чего-то знакомого, за что можно было бы зацепиться, как плющ цепляется за выступы стены, чтобы найти опору, прижаться, прижиться. Я всматривался в поток дождевой воды, хлещущий из проржавевшей водосточной трубы на брусчатку мостовой. Я пытался полюбить красный кирпич, проглядывающий из-под отбитой штукатурки; пятнистую стену лаймстоуна за покачнувшейся в знойном потоке воздуха платановой листвой; чугунную ограду дома сенатора напротив Проспект-парка. Голубей.
– Гули-гули-гули, – звала моя бабушка, кроша размоченный хлеб с балкона на черный асфальт двора. Слетались, хлопая крыльями, ворковали. Самые смелые садились на край балкона, круглыми глазами глядели через плечо на кормилицу.
Некоторые из нас пытались зеркально отражать новую страну. На углу Пятой и 42-й Елизавета Петровна Досааф чистила банан. Банан вставал из отброшенной кожуры. Елизавета Петровна поглотила половину плода, тут же кругло обозначившегося под ее щекой, откусила. На уцелевшей половине остался кровавый след.
Один раз она пришла за мной в литстудию, которую вел поэт местного значения Георгий Лыхаймик. Встав у двери, близоруко сощурилась, пытаясь высмотреть меня в табачном дыму. Лыхаймик, так же близоруко щурясь в ответ, заметил негромко: «Накрашена, как смертный грех». Она окончила гримерное отделение местного худучилища и относилась к косметике, как художник-экспрессионист к краске.
– Димон! Ну наконец-то! – сказала она, продолжая борьбу с бананом. – Где ты был все это время? Я скучала!
Все до буквы, до капризного прогиба интонации «ску-учала!» было знакомо, как прикосновение ее губ.
– Идем куда-нибудь попьем кофе.
Недоеденный банан был брошен на тротуар.
– Так можно? – я, еще боялся укоризненного взгляда, окрика, штрафа.
– Проснись, Димон, ты же в Америке! Всё уберут!
За минувшие с той встречи тринадцать лет я ни разу не видел, чтобы роскошные блондинки в лисьих шубах бросали на тротуар остатки завтрака. Я не видел, чтобы блондинки в шубах ели бананы.
Елизавета Петровна отражала что-то не то.
– Ну, как ты устроился? – она подхватила меня под руку.
– В газете, а ты как?
– Как я могла устроиться, голубчик? Педикюры, маникюры, пятое-десятое. Ты знаешь, я смотрю и вижу, что кроме пейзажа ничего не изменилось. Ты снова пишешь свои статьи, я снова стригу ногти, это какой-то кошмар!
Я подумал, какое занятие могло обозначать ее пятое-десятое. Досаафом ее назвал мой друг Сережа Ч.
– В Елизавету Петровну вступили все, как в ДОСААФ, – сказал он, а я подумал, что он завидует моей победе.
Ей было тогда около тридцати. У нее были глаза, как вода на мелководье в ветреный день. На молочно-белой коже груди, как на мраморе, проглядывали голубые вены. И сейчас, когда она прижимала на ходу мою руку, я снова чувствовал этот мрамор. На него по-прежнему должен был быть спрос.
– Душа моя, – сказал я. – Я не хочу кофе. Поехали лучше к тебе.
– Голубчик, я бы рада, но у меня дома живет Эдиган. Если ты хочешь, мы можем зайти в Публичную библиотеку на 42-й. Я знаю там одну совершенно очаровательную комнатку с видом на Брайант-парк. Ты бывал там? Я поведу тебя. Будем сидеть за столиком, пить кофе и смотреть на голубей.
Голуби. Отражая чужое, она все равно видела свое.
Эдиган бросил якорь в Лос-Анджелесе. В Одессе у него был шикарный подвал на Куликовом поле, где он курил план, а потом красил в разные цвета болты и гайки железнодорожных размеров, приводя в восторг заезжих иностранцев. В Америке болты и гайки не пошли, поэтому он двинулся другим путем.
– Каким же? – спросил я мою подругу.
– Ты не представляешь, что придумал этот проходимец! – ответила Елизавета Петровна, поставив носок стилеты на пришепетывающий радиатор у окна с видом на Брайант-парк и подтягивая черный чулок.
И она рассказала мне историю о том, как Эдиган решил торговать воздухом. Точнее запахом. Знаете, как пакуют запахи? Расклеиваешь сложенный вдвое край журнальной страницы с рекламой духов, а там – запах. В течение месяца Эдиган снимал пробы с интимных мест своей подруги Манон. Она была огромной женщиной с большим потенциалом и гривой диких волос, которых мне хватило бы на две жизни. Эдиган пользовался различными типами бумаги, брал образцы пахучих субстанций в различное время суток, превратился в химика. Потом он сделал портфолио из хастлеровских страниц, упаковав собранный материал в загнутые уголки. С неописуемыми трудностями добился аудиенции у Ларри Клинта.
Недобитый порнограф взирал на визитера. Глаза его, похожие на пуговицы, ничего не выражали. Эдиган, спотыкаясь о собственный английский, объяснял, что его изобретение сделает журнал еще более привлекательным для читателя. Оживит его.
Клинт разлепил краешек странички, уронил голову, засопел, выровнялся. Не говоря ни слова, нажал кнопку под крышкой стола.
– Вам нравится? – с надеждой спросил Эдиган.
Ответом было бесшумное появление в кабинете двух бронеподростков, которые взяли Эдигана с двух сторон под руки. Он взлетел, спинка стула мелькнула под согнутыми в коленях ногами, пронеслись мимо стены кабинета, букеты цветов в приемной, красного дерева дверь с золотой табличкой бесшумно затворилась за спиной.
– Еп-тыть! – сказал Эдиган сам себе.
Планы рухнули, долги остались. Он попросил убежища у Елизаветы Петровны.
– Фу, вонючий, – капризно сказала она, забираясь в постель. На ней была красивая красная грация с черными кружевами из каталога «Фредерик оф Голливуд» – любимого издания водителей-дальнобойщиков.
– Завтра сделаешь мне ванну, – ответил он, впиваясь в нее, как намотавшийся по свету клещ впивается в выставочного пуделя.
На следующий день, всплыв из-под ароматных пузырей, он спросил:
– Ты не знаешь здесь никакого мецената?
– Голубчик, все ищут мецената! Ты не поверишь, но я тоже хочу жить в Калифорнии, а не в Бенсонхерсте! Но что, у меня есть время на поиски? Я не успеваю подойти к зеркалу, чтобы накрасить губы, как появляется очередной друг детства. Ему негде жить, ему не с кем жить, у него творческий кризис!
– Надо быстрей красить губы, – заметил Эдиган.
Все они бросали заваленную их шедеврами, утомленную собственными восторгами Одессу, чтобы найти денежного туза с замком в горах или виллой на берегу океана и доить его, доить, доить, как бесконечную голландскую корову.
В числе первых охотников за меценатскими головами был Додик Фуфло – наглый как танк и пронырливый как глист крепыш в берете, с усами а-ля Сальвадор Дали. При наших уличных встречах он неизменно повторял один и тот же текст:
– Дима, я нашел одного миллионера. У него свой особняк на Ист-Сайде (Вест-Сайде, Гринич-Виллидже, Лонг-Айленде). Он увидел мои картины и чисто выпал в осадок. Он говорит: «Слушай, Додик, я живу в Америке пятьдесят лет, но только сейчас ты мне открыл глаза на настоящее искусство». Я запалю ему штук десять работ на еврейскую тему, он это любит, и переезжаю на Сардинию. У него там дача. Нахера мне та Америка! Страна непуганых дебилов! Посмотри на них, разве они понимают, что такое настоящее искусство?!
Не найдя своего миллионера, он стал присматриваться к тому, как работают другие. Точнее, как продаются их работы. Хорошо продавались работы Штейна и Зуба.
Гиперреалист Штейн рисовал грифелем предметы. Огромные пишмашинки, утюги, ботинки. При фотографической точности изображения он находил такие ракурсы, подчеркивал такие детали, что предметы казались живыми.
Зуб рисовал рубенсовской комплекции балерин, танцующих на спинах слонов и носорогов. Зуб работал не кистями, а мастихином, благодаря чему его полотна выглядели как богатые персидские ковры из бродвейского магазина «ABC». Зуб корпел над своими полотнами месяцами, бесконечно дорабатывая их, вкладывая себя в каждую балерину, в каждого носорога. Он делал по десять-двенадцать работ в год. Их покупали до открытия выставок по каталогам.
Додик заперся в мастерской на Мерсер-стрит и через неделю открыл выставку для друзей и знакомых. Они увидели огромные мясорубки, ботинки и утюги, покрытые геометрической сеткой глубокой фактуры.
Ознакомительная версия.