Ознакомительная версия.
Ирина Муравьёва
Райское яблоко
Лето особенно запомнилось Алеше свежим и терпким ароматом леса – он от него просыпался. Сами по себе деревья не могли так пахнуть – так пахла вся летняя жизнь. И листья, и кроны, и вылезшие из земли корни, которые напоминали вздувшиеся вены на руках молочницы, и звери, которые прятались в чаще и там же кормили детенышей. А зверь каждый пахнул по-своему. И было полным-полно птиц и гнезд с их птенцами. Они раскрывали чернильные рты, и мать, подлетая, совала то в один, то в другой жадный рот живого червя. И не было жалости в птичьих глазах, ведь червяк был чужим, а этот орущий птенец – родным сыном.
Алеша был сыном и сам. Родным и любимым. При этом он, кроме страданий, почти ничего не изведал. А может быть, если отец бы не пил, то было бы все по-другому. А может быть – если бы не был актером. Семья заплатила за водку и славу тем, чем положено – болью и страхом.
Обычно артист встает поздно, к полудню, возвратившись после спектакля лишь на рассвете. После спектакля никто не идет прямо домой. Идут в ресторан, или в закусочную, или в гости к тому, к кому можно нагрянуть, не боясь разбудить после одиннадцати. Потом наступает глубокая ночь. Журчит в батарее вода. Тянет холодом в форточку. Алеша, конечно же, спит. И мама. И даже, наверное, бабушка с ее этой вечной проклятой бессонницей. Но каждый из них просыпается, заслышав, как затормозила машина у дома.
– Ну, сколько натикало? (Голос отца.)
– А сами не видите? (Голос шофера.)
– Держи. (Снова голос отца.)
– Спокойной вам ночи.
Cкользнув равнодушным огнем по скамейке, такси отъезжает. Из спальни выходит мама – в длинном халате, тонкая, как оса, и такая же равнодушно-озлобленная, как оса, которой как будто бы все равно, прихлопнут ли нынче ее полотенцем. И если прихлопнут, не очень-то жалко – варенье все съедено, полки пусты.
Потом начинается скрежет и шум. Дверь не открывается: ключ не попал. Опять не попал. Звон. Упала вся связка. А мама, оса, затаилась и ждет. И вот раскрывается дверь, и на маму нисходит лавина снега. На лбу снежный бинт. Значит, только упал.
– Дополз?
– Помолчи! Ребенка разбудишь!
– Ребенок не спит.
– Все равно замолчи!
– Я долго молчала.
– Когда ты молчала? Пусти, я умоюсь.
– Нет, ты уж послушай!
– Уйди.
– Не уйду. Когда это кончится?
– Чтоб ты подохла!
– Не бойся, подохну! Но после тебя!
Алеша зарывается в одеяло и там, в темноте, где тело покалывают крошки печенья, которое съел, засыпая, дрожит крупной дрожью. Ведь мог бы привыкнуть, а не получается.
Бывали, однако, и праздники. Зимою поставили новый спектакль – «Семейное счастье». Когда решалось, кому играть главную роль, отец неожиданно пить перестал и вдруг похудел, побледнел, подтянулся. Глаза его стали тревожными, жалкими. И мама однажды его обняла – когда сели завтракать, вдруг обхватила одною рукою за шею, в другой был омлет, еще весь пузырящийся.
– Не бойся, ты будешь играть.
– Не дадут. Ануфриев метит.
– Ты будешь играть. Я сон вчера видела.
– Хватит про сны!
– Да что значит хватит? Пеку я блины. И сахаром их из кулька посыпаю. Теперь уже точно, ты будешь играть.
Она не ошиблась: отцу дали роль.
Премьера состоялась перед самым Новым годом. И мама накрасила губы так ярко, как будто бы главную роль дали ей. И бабушка тоже накрасила губы. У бабушки есть для кого губы красить. Для Саши, любовника. Женатого, с очень больною женой. Она уже год в психбольнице. История грустная, нервная, долгая, но бабушка терпит. Деваться ей некуда.
От дома идти до театра пешком. Живут Володаевы в центре. Музей Станиславского – прямо у них во дворе, смотрит через дорогу на зашторенные окна корейского посольства. Корейцы одеты всегда одинаково: штаны темно-синие, белые блузки. На каждом корейце значок. С другой стороны от музея растет вековая огромная липа. Она прикрывает музей от дворовых – актеров, старух, стариков и детей. Зимой, когда дерево обнажено, то можно увидеть на стуле смотрителя. Он спит, и его бакенбарды шевелятся.
На премьере было так много знакомых, что маму от страха, что папа провалится, слегка затошнило. Помада вся стерлась. А бабушка – тоже от страха – держала любовника Сашу так крепко, что палец с его обручальным кольцом немного вспотел.
Во втором акте отец, с шелковым шарфом на шее, сказал:
– Ведь я для вас стар. И не спорьте. Я знаю, что я для вас стар!
Алеша напрягся, и тут ему вспомнилось: он был совсем маленьким, кротким и толстым. Гуляли с отцом на Никитском бульваре. Детишки давно разошлись. Алеше хотелось домой, но отец все топтался и грел его руки в ладонях. И вдруг подбежала какая-то девушка. Отец сразу кинулся к ней. Они обнялись и стояли так долго. Она разрыдалась, открыла лицо. Алеша запомнил: лицо было мокрым. И что-то такое отец ей сказал… Да, он ей сказал эту самую фразу:
– Я стар для тебя. И не спорь. Слишком стар.
Мороз был тогда, очень сильный мороз.
На сцене отец его, статный, высокий, с горящими скулами, все повторял:
– Я стар для вас. Слышите, Маша? Прощайте.
И тут же актриса с пшеничной косой вдруг так закричала, что зал даже вздрогнул:
– Вы низкий, вы неблагородный! Как вы… Как вам… Вы знали, что я вас любила! Люблю! И как же вы можете… Как вам не стыдно!
Пошел занавес. Зрители зааплодировали.
– Ну, мастер, ох, мастер! – сказал кто-то маме. – Ведь он же живет! Не играет, живет!
Отец его кланялся. Мама, бледнея, смотрела в бинокль на сцену. Партнершу отца звали Юной Ахметовной. Она жила прямо под ними, на третьем. Мужья ее часто менялись, поскольку у Юны Ахметовны сын-алкоголик. Он то пропадал, то опять появлялся. Ей было семнадцать, когда он родился. Теперь ей исполнилось сорок. Сын выглядит старше, чем мать. Глаза ее – два золотых полумесяца, улыбка прелестна, фигура божественна. Таких, как она, любят мучить мужчины. И за красоту, и за легкий характер.
Крикливая стайка отцовских поклонниц струилась к гримерке рекой из букетов. Но мама раздвинула их и вошла. Алешу втащила, как ватную куклу. Отец, отлепляя бородку, был весел и, видно, смущен своим шумным успехом.
– Ну, как тебе в целом? – спросил он у мамы.
– Сыграл хорошо. Вжился в роль. Даже слишком.
Отец покраснел и нахмурился:
– Хватит! А я ведь как чувствовал… Сразу припомнишь!
– Так я не забывчива. Ты это знаешь!
– А то мне не знать! Паранойя твоя…
– Моя паранойя? А я здесь при чем?
Отец заиграл желваками и сразу сменил неприятную тему:
– Там вроде уже отмечать собираются…
Ему не терпелось от них отвязаться.
– Иди отмечай! Доберешься к утру? Мороз обещают. Смотри не замерзни. И Юну Ахметовну не заморозь.
– Ты дура, Анюта. Хоть Юну не трогай.
– Да мне наплевать! Даже лучше – соседка! Такси брать не нужно. Сел в лифт и приехал!
– Ну, все. Я пошел.
И раскрыл дверь гримерки. Его обступили влюбленные женщины. Букеты в скрипучих тугих упаковках, сцепляясь шипами и лентами, посыпались прямо ему на лицо. Он так и стоял – весь в цветах, он искрился.
Иногда Алеше казалось, что он разгадал их семейную тайну. Над ними, конечно, висело проклятие. Они очень сильно любили друг друга, но только больной и нелепой любовью, поэтому грызли себя и других, как белки орехи. Сгрызали до крови. Взять маму. Она ни на секунду не прощала бабушке, что та развалила чужую семью. А бабушка не отвечала на это, жила своей жизнью и только шипела, когда пропускала синюшное мясо сквозь мясорубку:
– Еще не хватало! Меня ей учить! С больной головы на здоровую! Нет уж!
И быстрой рукою месила кровавое.
Отец же и мама друг за друга боялись. Вот это и было больнее всего. Особенно они боялись, когда кто-то из них заболевал. Им, может быть, было не так уж и важно – ругаться, мириться, молчать по неделям. Им было неважно, в каком они качестве. Но зная, что качество всей их семьи, скорей всего, среднее, а может, и низкое, они и боялись за эту семью, как люди боятся за дом обветшавший и сад, где полно сорняков да вредителей.
В конце зимы у отца случился инфаркт. Его вылечили, но мама как будто слегка обезумела. Теперь она не только прятала от него все спиртное, не только бросала трубку, услышав голос режиссера Ефимова, звонящего из ресторана с просьбой к отцу приехать – «уже собрались», – теперь она встречала его после спектаклей: ходила к театру со старым бульдогом по имени Яншин, который останавливал внимание размером своих очень жирных, обвисших, от возраста вытертых щек – ярко-красных у глаз и розово-рыжих на шее, хотя самой шеи за жирными складками практически не было видно. Мама поджидала отца в фойе, где со стен на нее смотрели актеры с актрисами, и Яншин – по странной и необъяснимой причине – рычал на портрет одного старика с обвислыми, очень большими щеками.
Отец, лишенный возможности улизнуть, смиренно тащился домой вместе с мамой, а дождик, дрожащий и вкрадчивый дождик на них моросил, словно бы в удивленье. Отец обнимал маму крепко за плечи – и так, под одним полосатым зонтом, высокие, стройные и моложавые, как будто они никогда не ругались, а так вот и жили в счастливом единстве, они торопились к себе, а собака едва поспевала за быстрым их шагом.
Ознакомительная версия.