Касю этими рассказами не растрогаешь! Кася – начеку! Кася знает, где у кого больно, где тонко и где собаки польские хотят нос свой мокрый высушить.
Не пройдет.
Но любопытство.
Даже чай не помог. Любопытство. Уже вроде и неинтересно ничего. И заросло, затянулось. Не ныло, не плакало. Боречка говорил: «Баланс сошелся! Отчет сдан!»
Так сошелся Касин баланс, что ни шва, ни веревочки.
Но не сдержалась, спросила:
– А что, Дора знала, что дети живы?
– Конечно! А как же. Бабуся Барбара писала ей весь час. Все время. То бабуся Барбара не была пустой. Она писала, когда Сталин умер. Она знала, когда можно, а когда нельзя…
– А Дора?
– А Дора ей ответила. Отвечала. Польская дружба – это можно…
– Вот и смотрите те фотографии, которые вам присылала Дора!
Молодец, Кася. Молодец! Раскусила сразу! Ишь, хитрец…
Раскусила, но по губам уже текло – ядом, прикосновением, смехом, если он может течь. Но этот смех может, поверьте Касе, дети! Этот – может.
– Мы хотели увидеть дедуся, – сказал польский Йосик. Ему тоже Касиного яда перепало.
– Кого?
– Дедуся Ноаха.
– Не знаю такого!
– Мало знаете. Мало помните. Он был убитый в первые дни войны, – торжественно (тьфу, такая гадость, как с трибуны Мавзолея) согласился Йосик. А Мариша блеснула на него глазами. В глазах слезы. Прямо хрестоматия по химии. Тоже тьфу…
– Убитый, значит… – сказала Кася. – И могилка есть… Угу.
– Нет. Его поховали в братской могиле. Так… – Йосик все еще стоял на трибуне. В скорбном карауле.
– А поховал кто? – спросила Кася.
– Добрые люди.
Война – это когда одни добрые люди сначала убивают, а потом хоронят других добрых людей.
А Дора, дети, молодец. Ною убила Йосика и Берту. Йосику и Берте убила Ноя. И посреди всего этого встала как забор.
А Дора, дети, молодец. Потому что Ною нельзя было иметь детей. Особенно за границей. Он за Наташкой на целину рванул. В Казахстан. На перекладных.
Взъерошенный, шапка набекрень, штаны в грязи, щетина седая с пролысинами, занюханный такой, напуганный… Настоящий мишигене. Сумасшедший. Влетел в барак. А они, Кася, Боречка и Наташка, как интеллигенция в бараке жили. Не в палатке. Условия нормальные, человеческие. Электричество было.
А Ной ворвался и закричал: «Сами поднимайте! Сами тут… Надо сеять – сейте, надо жопу на мороз – выставляйте. Надо именем партии и правительства жопу на мороз – кричите, поминайте всю вашу партию. А ребенка отдайте. Ей в школу! Ей питание! Ей банты белые в косы…»
«Мы ее постригли», – сказал Боречка.
Ной на Касю не смотрел. Разговаривал только с Боречкой. Боречка тоже на Касю не смотрел.
Кася взяла Наташку и ушла. Пусть сами…
Ноева правда с питанием была мелкой, несознательной, паразитической даже. Боречкина – с газетами, рекордами, обветренными лицами, трудностями, сплоченным коллективом…
Боречкина правда была лучше. Кася признавала. Но Дора уже работала врачом. Женским. Сытная профессия. И Ной сидел в «Стройтресте» не последним человеком. Дора делала шейку, рыбу-фиш. Дора варила прозрачнейшие бульоны. А Ной кушал и плакал, потому что его дети…
Ноева правда пахла крыжовенным вареньем. А Боречкина – типографской краской. А краску нельзя есть, дети. От нее надо мыть руки.
Боречка сказал: «В интересах ребенка…»
«Зачем только мы ее стригли?» – всплеснула руками Кася. Ей было жалко Наташкиных волос.
Кася помнит. Был сильный ветер. Прямо в глаза нес траву, землю, песок, пыль, щепки… Прямо в глаза.
Кася подумала, что ей жалко Наташкиных волос. И Ноя. На таком сильном ветру она могла бы его разлюбить. Зашивалось уже сердце. Незатейливым стежком, непрочным. Зашивалось и разрывалось прямо сразу же. «А если умрет? А если его не будет совсем-совсем? Тогда для чего я? Для чего…»
Двадцать девять лет Касе было тогда. Почти тридцать. Самый долгий женский возраст. Самый худший, если разобраться.
Люблю – не люблю. Люблю – не люблю. Уже не горько, за Боречкиной спиной. Но уже и не сладко.
Кася плакала из-за Наташкиных волос. Кася хотела быстрее постареть.
И постарела. Замолчала.
* * *
В общем, всё.
Но в этом «всё» не три буквы, как кому-то кажется, а миллион миллиардов триллионов до неба.
Муж Саша сказал, что детский язык не может передать бесконечность. Поэтому нужны конкретные цифры. «До неба» – одна из них.
Детский язык и конечность, не в смысле ноги, а в смысле окончательности, тоже передать не может.
В нем нет смерти как приговора. И все можно починить. Приклеить. Да. Детский язык – это бытовой буддизм, где всякое имеет душу и уходит в нирвану.
…Долго думали, как назвать девочку. Три месяца с Витасикиной подачи она была «ляля». С маленькой буквы.
Нос у нее был картошкой, как у мужа Саши, глаза – круглые, как бусики. Не бусинки! Бусики. Круглые, темные, чуть-чуть раскосые. В раскосости признавалась татарская кровь. В темноте, в налитой черности – еврейская. Капля-то могла быть? Надежда Михайловна хотела, чтобы была. Для крепости натуры разные крови полезны.
Девочка ляля была лысая, как Котовский. И как Михаил Васильевич. Витасик говорил – «дуванчик».
Еще он говорил «бимая моя» – это Наде. А Саше говорил «папа́». С ударением на последний слог. Выходило почему-то по-гусарски. Ну не так, чтобы совсем по-гусарски, а так, как их представляют в театре или в кинематографе.
«Бимая моя» было намного дороже по смыслу. Хоть и без первого слога. «Лю» совершенно не давалось Витасику. А «ля» произносилось хорошо.
Отсюда следовали не дефекты речи, а ум и характер. Муж Саша говорил, что Витасик – хитрый. Саша тоже хотел быть «бимым». Но ему – не досталось.
Марише Гришиной тоже не досталось. Хотя она проявила свои лучшие качества: верность и силу воли. Но ни то ни другое Витасику не пригодилось.
Зато пригодилось польскому Йосику. Йосик Штурман выиграл грант на стажировку по основам демократии в Вашингтоне, и Мариша Гришина поехала за ним. На правах птицы.
Ближе к осени в Штаты уехал Севик.
Ректор сказал Михаилу Васильевичу, что это не страшно. И даже хорошо. Бродячий Севик может стать вагантом. Как Франсуа Вийон.
А Наталья Борисовна сказала (не всем, а только Касе, и очень шепотом), что в США Севик может найти Надину маму. И даже папу. И что это станет его оправданием.
«Перед кем?!» – закричала Надежда Михайловна. Она была нервная, кормящая и подслушивающая. Надежда Михайловна очень боялась, что Кася не выдержит давления обстоятельств и снова возьмется за старое: умирать или каяться. Что в принципе одно и то же.
А Севик выиграл грин-карту. Написал Наде: «Теперь Мариша не захочет со мной разводиться, правда?»
«Правда», – буркнул муж Саша и затеял судебный процесс по официальному отбору Витасика у путешествующих родителей.
Принципиальное Маришино согласие было получено. Совсем не дорого, если учитывать кризис и полную необустроенность ее в Соединенных Штатах. Мариша хотела небольших пожизненных алиментов. Муж Саша настаивал на том, чтобы выплатить ей всю сумму сразу.
Севик готов был «сделать как лучше». Но его «лучше» было там, где Марина, а не там, где Надин муж Саша.
Муж Саша сказал, что купит суд, потому что это дешевле и надежнее. На покупку суда Кася отдала драгоценности Доры. Не все. Родители польского Йосика тоже обещали помочь. Им было стыдно за сложившуюся ситуацию, но вопрос крови…
«Если это кровь наших дорогих Ноя и Доры, то мы должны участвовать!» – сказал отец польского Йосика. Он специально приехал (как турист), чтобы это сказать. Пил чай. Играл с Витасиком в «паровозики». Гудел хорошо, качественно, как будто специально тренировался в депо. Гудел и пристально смотрел на Касю.
Только Кася, после того как ее силой забрали из очень хорошего дома ветеранов неизвестно чего, дала обет молчания. Но отец польского Йосика об этом не знал. И жег. Сверлил. Подтачивал. Заливал. Взглядом.
Ой, на нашу Касю и не такие рентген-аппараты смотрели. Но наша Кася – дочь Котовского. И к старости это стало уже совсем очевидным. Да.
Отец польского Йосика уехал несолоно хлебавши. Надежда Михайловна хотела вставить ему напоследок «вопрос из зала». Ткнуть кулаком в спину и спросить, устроит ли польскую сторону половина. Кровь одного Ноя, но без Доры. Готовы ли они поддерживать разбавленные коктейли. «Вы можете смеяться, польские родственники, но хоть так, хоть этак, наш Витасик – потомок краковских кровей. Настоящий, стало быть, анархист!»
Но промолчала. Споткнулась об «наш». Наш Витасик. Идите на фиг.
Каша, заваренная временем, перченная Касей… Не расхлебать.
Судья сказал, что Маришу Гришину и Севика можно объявить в розыск. Но сильно не искать, а через три года объявить умершими. И тогда…
«Витасик – сирота? При живых отцах? – ужаснулась Наталья Борисовна. – Мы не можем себе это позволить!»
«Тогда подлог. А подлог всегда можно оспорить», – флегматично сказал судья.
Михаил Васильевич по совету ректора предложил подождать, пока у Мариши на новом месте случится настоящая жопа. Это, кстати, был уже новый ректор. Продвинутый и без комплексов. Сын старого. Некоторые вещи – институты, жены, места в Академии наук – стали теперь возможны к передаче по наследству без лишних заморочек.