Зажав нос, Королев на ходу совал безмолвному узбеку купюру, сбега́л вниз и, покуда его тузил колотун в заиндевевшей машине, под капотом которой стучал и бился никак не желавший прогреваться мотор, убеждал себя, что немощным нетрезвым людям тяжело, почти невозможно подыматься со сна и по нужде спускаться из тепла на мороз.
Привечать бомжей он бросил прошлой зимой, после двух случаев. После груды дерьма, обнаруженной на ступеньках, и драки, устроенной бездомными промеж собой, с прибывшими хамскими ментами, лужей крови и брошенным сапожным ножом.
Вечером того же дня он увидел на вымытой площадке толстую старуху. Он заорал на нее и затопал ногами. Он кричал, чтобы она немедленно убиралась, набирал на мобильном «02», но было занято, и снова орал, то поднимаясь по ступенькам к себе, то набегая обратно вниз. Старуха стала собираться, кряхтеть, поворачиваться, и он задохнулся от накатившей от ее шевелений вони. Как-то даже опрокинулся, осел, стих. Тогда вышла Наиля Иосифовна и, хватаясь за ворот халата, грозя кому-то, закричала:
– Замолчите! За-мол-чите.
И тут же скрылась за дверью.
Королев видел, как в ее огромных базедовых глазах стояли слезы.
Под усилившееся бурчание бомжихи он поспешил исчезнуть.
Несмотря на регулярно загаживаемые дверные коврики, которые нарезал из лоскутов ворсистого покрытия, оставшихся после ремонта, – он ни разу не прогнал бомжей.
Поначалу мысленно предоставлял заниматься ими Наиле Иосифовне. А та всё никак не решалась себя проявить. Тогда стал ждать, что кто-то еще ополчится на бомжей. Но прочие жильцы третьего и четвертого этажей либо ложились рано, а вставали поздно, либо вовсе месяцами не выходили из дому и поэтому не интересовались содержанием подъезда.
Этажом выше одна квартира пустовала, в нее маклеры водили перепуганных покупателей. В другой поселилась проститутка, похожая на актрису из итальянского фильма 1950-х годов о жизни рыбачьего поселка. Королев несколько раз видел этот фильм в детстве – к ним в интернат по субботам привозили что ни попадя, из вторичного проката. Крутили в столовке. Киномеханик на подоконнике обжимался с медсестрой и не сразу реагировал на свист и вопли: «Сапог! Сапог! Убери!» В мучительных паузах трескучих поцелуев слышно было, как шелестит лента, рывками дергая катушки; как мышь шебуршит и гоняет корку по плинтусу. На залатанном экране девушка бесконечной красоты, в тельняшке, с толкавшимися в ней грудями, с разметанными ветром волосами, по колено в пене прибоя влекла на глубину рыбацкую лодку, забиралась в нее, развертывала парус, и Королев лишался дыхания.
Две бандерши, с опрокинутыми, но деловыми лицами, гремя ключами, в обеденное время водили к соседке богатых клиентов. Подвижные настороженные брюнеты, с загоревшей ухоженной кожей, нервно жуя резинку, мягко скрипели крокодиловыми мокасинами, сверкали часами из-под обшлагов, поблескивали пряжками портфелей, оставляли за собой тонкий узор парфюма. Их кожа, покровы их одежды были из мира другого достатка: с массажным блеском, лаковыми морщинками, косметическим уходом.
Вечером девушка спускалась вниз. Закутавшись в короткую шубку, в туфлях на босу ногу, она рассеянно брела к Пресне по слякоти. Прохожие оглядывались на нее и сдерживали шаг. Королев несколько раз следил за ней и потом долго стоял на тротуаре, видя ее профиль в окне японского ресторана, покуда она разглядывала меню, пережевывала суши, рассеянно поправляла небрежную прическу, чуть раскрывала пухлые, чуткие губы, поглядывая то в зал, то на аквариум с парой ссорившихся цихлид, укрепленный под стойкой бара.
В третьей квартире вместе с престарелым отцом жил тихий жилистый парень, страдавший болезнью Дауна. Знакомы они не были, но при встрече он бодро кричал Королеву: «Здоро́во!» – и протягивал сильную руку. Парень беспрерывно таскал вверх-вниз то мешки с картошкой или сетки с луком, то гантели, то связки разнокалиберных подшипников, нанизанных на проволоку, как баранки. Однажды у него лопнула связка, и подшипники страшно поскакали по ступенькам. Парень испугался и убежал. Королев собрал их по всему подъезду и сложил на подоконнике рядком. С тех пор они и лежали там, уже заржавленные, в них втыкали окурки.
На его этаже жили работники магазина садоводческого инвентаря, располагавшегося на территории музея имени Тимирязева, – понурые, беспрестанно матерящиеся белорусы; по пятницам вечерком они надирались на лавочке у подъезда. Начальство постоянно тасовало их между филиалами магазина, сегодня он видел одних, завтра других, послезавтра третьих, так что складывалось впечатление, что их там, в однокомнатной квартире, живет человек двадцать.
А прямо напротив обитала странная семья. Жена была религиозной, держала в строгости двух девочек-подростков. По воскресеньям водила их в церковь: вместе они – все три в платочках, с рюкзачками, в серых и лиловых курточках и длинных черных юбках, очень похожие друг на друга, – гуськом возвращались обратно. Молодая еще женщина всегда была мрачна и никогда с Королевым не здоровалась. Мужа, который тоже не отвечал на приветствия, она молча била смертным боем или не пускала в квартиру, когда время от времени сильно пьяненьким, не сразу одолевая кидающиеся на грудь ступеньки, он возвращался домой с сумкой через плечо и бутылкой крепкого пива в руке. Муж был щуплый, но у него были могучие негнущиеся пальцы, с черными толстыми ногтями на дюжих фалангах, которыми он охватывал бутылку, как авторучку, когда безмятежно засыпал на ступеньках под дверью. Такие руки Королев видел в детстве у мастеровых машиностроительного завода «Красный строитель», на остановке «Цемгигант» набивавшихся в задымленный тамбур пятичасовой подмосковной электрички: вечером, сбегая из интерната, они любили прокатиться в Коломну, поглазеть в зоомагазине на долгих меченосцев и парусных скалярий.
Однажды он присел рядом с заснувшим соседом, глотнул его пива – и долго, зачарованно рассматривал эти пальцы. Электричка тормозила перед мостом у места впадения Москвы-реки в Оку – внизу проползала будка с часовым, взмывали фермы моста, колеса вдруг стучали гулко, значительно, – и вокруг во всю ширь разливался речной простор, с каплями куполов, стенами кремля, садами, огородами, каланчой… Как вдруг распахнулась дверь, и соседка, отстранив Королева, вытащила у мужа кошелек, ключи, сняла с него ботинки – и скрылась обратно. Весной она учинила развод, сменила личинку замка, бывший супруг пытался взломать дверь, после чего она стала ходить по квартирам с подписным листом, собирая деньги для монтажа домофона. Осенью муж снова жил с нею, девочки сделали себе модные стрижки, перестали носить глухие платочки, стали здороваться, но дверь в подъезде всё так же легко открывал любой, кто хотел ее отворить, – ибо нужной суммы на домофон так и не скопилось.
Надя и Вадя были образцовыми «заседателями» – так ночевавших на площадке бомжей называла Наиля Иосифовна. После них всегда было чисто, хоть отчетливый душок и висел в подъезде в утренние часы, пока его не замещали клубы табачного дыма, вырывавшиеся из ноздрей слоняющихся зачем-то туда и сюда белорусов. Эти двое, хоть и не без борьбы, мало-помалу отвадили от подъезда других бродяг. Теперь на площадке в углу стоял стертый березовый веник, обретенный на свалке на задах краснопресненских бань. Им Надя тщательно выметала площадку – до и после ночевки, захватывая утром два пролета вниз, один вверх.
Надя была неразговорчива, стеснялась своей бестолковости. Зато обожала слушать. Вадя же не упускал возможности ухватиться словами за жизнь, дать ей хотя бы проклюнуться – словно бы выражая этой своей способности благодарность, принося ей в дар свои россказни и заодно поддерживая и развивая навык, так часто его выручавший. В трудных ситуациях язык помогал ему нащупать подход к людям, войти или втереться в доверие: когда он побирался, когда его вышвыривали, когда в Измайловском парке на него натравливали бойцовых собак, загоняли дубинками в приемник, когда до смерти били; он точно знал, что, когда убивают, ни в коем случае нельзя молчать, нужно говорить, причитать, ойкать, хлопотать, взывать, совестить, плакать… И чем складнее, чем проворнее у тебя получается, тем больше шансов выжить.
Разговаривая с Надей, Вадя называл Наилю ведьмакой и был уверен, что она варит у себя на кухне особые коренья от зоба, иначе бы у нее уже давно лопнули глаза. Королева он опасался, в разговоре с Надей недоверчиво называл его «Пегий». Прозвище, видимо, объяснялось тем, что у Королева на темени имелся седой клок волос, и машина его вот уже год после аварии оставалась без покраски, пестря, как политическая карта, пятнами разносортной шпатлевки, грунтовкой нового крыла.
Надя не боялась Королева, но его строгий голос, взгляд, то, что он надзором не оставлял их в покое – и в то же время не гнал, то, как он подсматривал за ними, вдруг приоткрывая бесшумно дверь, как подбадривал утром: мол, молодцы, что убираете за собой, так держать, – всё это не сообщало симпатии. Она знала, что, встреться ей такой на улице, ей бы и в голову не пришло просить у него денюжку: не даст.