После аптеки она свернула с дороги, привычно пошла дворами и вдруг заблудилась – оказывается, на этом участке частного сектора образовалась какая-то бурная стройка и перенесли забор, отчего прежде проходной переулочек превратился в глухой тупик со строительным мусором в конце. Таня свернула влево, и ей пришлось буквально протискиваться между шатким деревянным штакетником и рваной сеткой-рабицей. В конце концов она вырвалась, тяжело дыша, отцепляя головки репейника от рукава, и очутилась на небольшом, заросшем буйной зеленью пустыре. Там валялись ржавые трубы, допотопный сливной бачок на длинной ноге, а вдалеке стоял, но по сути тоже валялся битый жизнью синий жигуленок без передней дверцы. Было тихо, солнечно, в районе сливного бачка что-то заинтересованно выклевывали из земли пыльные голодные воробьи. Невыносимо жгли растертые задниками пятки, отчего перспектива созерцания американского секс-символа под домашний компот с семечками стала представляться Тане несколько пресной. С другой стороны – до дома Оксаны уже рукой подать, и нет никакого смысла поворачивать обратно. Это было бы, как сказала бы их школьный психолог Эльвира Павловна, «истерическое поведение». И вот именно в тот самый момент Таня увидела тень. Точнее, не то чтобы увидела, скорее почувствовала ее. Левым плечом, левым ухом. Тень не двигалась целенаправленно, а как бы раскачивалась – вперед-назад. Таня резко повернулась, отчего пугливо засуетилась воробьиная стайка, но слева никого не было. Никого, кто мог бы отбрасывать тень. Никого, кроме нее самой. Но она почему-то была уверена, что сама тень никуда не исчезла, а переместилась ей за спину. Таня решительно развернулась на сто восемьдесят градусов, и воробьи отлетели подальше от опасной девочки, которая явно демонстрировала «истерическое поведение». Таня чувствовала что-то за спиной, чувствовала, но понять, что́ это, не могла. Как будто там, на уровне лопаток, изгибают дугой лист бумаги – вверх-вниз, вправо-влево.
Она двинулась вперед, немного сжавшись и стиснув в руках рюкзачок. В какой-то момент эта фигня должна от нее отцепиться, решила Таня, а может, это ей просто голову напекло? Тепловой удар, например. У Оксанки однажды был, она даже сознание теряла. Но то было в своем дворе, при маме-папе, а тут рядом никого нет, чтобы помочь-то. Да, но какой тепловой удар в середине сентября? Ерунда какая-то. «Босоножки, – вертелось при этом в голове, – босоножки. Надо снять босоножки – и босиком. Во-первых, быстрее будет, во-вторых…» Вот в метре от нее переднее сиденье жигуленка, надо сесть и снять босоножки – так просто на ходу не скинуть, там сто ремешков, римские сандалии, япона-мать. Таня села, сиденье под ней скрипнуло. Она наклонилась, чтобы расстегнуть пряжки, и в этот момент ей показалось, что ее лицо уткнулось в сиреневое махровое полотенце, после чего она моментально почувствовала себя невесомым облаком, которое скользит по восходящим потокам и поднимается все выше и выше к полуденному осеннему небу. Это было так прекрасно и приятно, но потом, вероятно, ветер усилился, отчего стало болеть лицо. Когда открыла глаза, Таня обнаружила, что сидит на траве, прислонившись спиной к колесу, и ее со всей дури лупит по щекам какой-то лохматый парень, а другой парень роется в ее рюкзачке.
– Отдай, ты, козел, – тихо сказала Таня. Громко не получилось.
– Фу, припадочная, да забери, – усмехнулся второй и протянул ей раскрытый рюкзак. – Я думал, может, хоть вода у тебя есть или влажные салфетки. Наше пиво мы тебе на голову вылили.
По щекам ее уже не били. Идиоты, вылившие ей на голову пиво, отчего она теперь была вся вонючая, мокрая и липкая, стояли перед ней, нагло расставив ноги, и она хмуро созерцала их джинсовые колени.
– Вы – больные придурки, – медленно проговорила Таня и поразилась своей смелости. В принципе они же могут взять и запросто изнасиловать ее. Но в глубине души такой поворот событий почему-то казался ей маловероятным.
– Вопрос спорный, – сказал тот, кто бил по щекам. – Мимо девушек, которые ласты клеют на наших глазах, как-то не получается гордо пройти. Ты уж за пиво извини, это было реанимационное мероприятие. Я тут живу недалеко, пойдем тебя отмывать. Да не бойся ты, приставать не будем, нужна ты нам больно. Рубашку дам сухую, чаю хоть попьешь.
Так она узнала, что с бескрайнего неба на плоскую и не особенно привлекательную землю ее вернули Кид-Кун и Данте. Мальчики в самодельных хатимаки, в самосшитых хаори и хакама[2] по большим праздникам или в обыкновенных джинсах и футболках в повседневной жизни. И если бы не они, кто знает, в какие миры она могла бы улететь.
* * *
Этот писатель нравился ему все больше. Этот испанец, Даниель Гомес Гонсалес де Сан-Хосе, больше известный широкому читателю как Даниель Гомес, был демоном. Он был теплой ванной для его сознания, морозильной камерой для его логики и настоящим медвежьим капканом для его драгоценного времени. Даниель Гомес умел расставлять ловушки для думающего человека.
Борис уже в третий раз за утро перечитывал его интервью.
Для меня роман начинается не со структуры, не с сюжетного древа, не с замысла и сверхидеи. Для меня роман начинается с шороха и шепота, с предчувствия тайны, с легкой тревоги и острого ощущения волшебства. Что-то рябит и переливается на уровне грудной клетки. Я начинаю оглядываться, могу не удержать, уронить чашку или там пальто, смотрю сквозь предметы и часто не слышу, о чем спрашивает меня домработница, хотя наше общение не отличается разнообразием и спрашивает она, как правило, об одном и том же: «Когда вас ждать, сеньор?»
Вот на столе лежит новая книжка Гомеса, а ему, Борису, нужно срочно ехать на встречу. Да нет, любую встречу он бы отменил, конечно, просто вот всякую, но эту отменить не может. Этому человеку Борис должен, и поскольку долг моральный, он не имеет срока давности. Деньги можно вернуть, а моральные долги ничем не закрыть. Тем более, если ты обязан человеку жизнью, вот этой отлично загоревшей на Варадеро шкурой, которую в свое время не порвало на части только потому, что Тарасыч со всей своей медвежьей силой отбросил его, тогда еще легкого как перышко двадцатилетнего пацана, за полуразрушенную стену, а сам не очень-то успел. Собирали в госпитале по кусочкам, левой ноги до колена и двух пальцев на руке Тарасыч лишился и оперировать уже не мог. Переквалифицировался в терапевта, принимал в районной поликлинике, и молодые его коллеги знать не знали, чем занимался Ярослав Тарасович двадцать пять лет назад возле города N.
Друзья Бориса, его окружение, знакомые и коллеги по бизнесу любили статусные развлечения вроде горных лыж и многодневных трансатлантических гонок на яхтах со спутниковой навигацией, а он любил испаноязычные страны. В основном за испанскую речь. Он как-то незаметно для себя освоил язык, хотя даже не учил его специально. Ходил, слушал, бормотал и напевал, а потом вдруг раз – и заговорил. И сразу почувствовал себя счастливым. Раньше, когда выучил английский и фарси, счастливым он себя не ощущал.
Два обстоятельства затрудняли поездку к Тарасычу – Гомес и еще похмелье. Вчера Борис впал в несвойственную для него и, главное, совершенно беспричинную эйфорию и в полном одиночестве накидался так, что с утра даже совестно было разговаривать с Богом. Он с тринадцати лет разговаривал с Богом по утрам и вечерам, рассказывал, советовался, даже жаловался порой, но просил что-либо редко. Ничего, можно сказать, не просил. Ему просто нужно было, чтобы его выслушали. Началось это, когда родители не вернулись из отпуска. Точнее, вернулись, но… Они впервые выбрались за границу – отца по профсоюзной линии наградили путевкой на двоих в Румынию, в Бухарест. Это счастливым образом совпало с пятнадцатилетием их семейной жизни, и они отправились в поездку, полные радостных предвкушений, наобещав сыну гостинцев и фотографий. Бухарестское землетрясение силой 7,2 балла по Рихтеру унесло тогда жизни полутора тысяч человек. Среди разрушенных зданий оказался и небольшой отель, в котором остановились родители. Это событие заставило их сына крепко задуматься о превратностях судьбы. Кого винить? Профком завода «Арсенал»? Страну Румынию за сам факт ее существования? Действительно, кого?
Опекунство над Борькой оформила двоюродная сестра отца. Она была хозяйственной, необщительной, с кучей хронических болячек вроде астмы и с сыном-наркоманом в придачу. Борьке она благоразумно разрешила оставаться в родительской квартире, исправно наведывалась к нему два раза в неделю, готовила, прибиралась и даже изредка проверяла дневник. Она же пристроила его курьером в газету, и после школы он носился как угорелый между редакцией и типографией с ворохом офсетных полос – зарабатывал себе на одежду. В плюс еще шло государственное пособие – его, Борькина, детская пенсия по утрате кормильцев, вроде как-то так это называлось. Короче говоря, куртки-ботинки, тем более джинсы тетке было не потянуть – с самого начала она сказала, что берет на себя только питание и присмотр, да еще коммунальные по льготному тарифу, который она оформила на племянника как на сироту. Опыт ведения бюджета быстро показал, что на джинсы не хватает, но в целом Борька старался выглядеть прилично, не затрапезно. И все равно чувствовал на себе взгляды, а может, так ему только казалось.