Вот так вместо красивой красной нити судьбы на мизинце я нашла марионеточные нити, опутавшие меня тонкими змейками. Что же, такова жизнь.
Головокружение оставило меня, оцепенение прошло так же неожиданно, как и набросилось. И я сделала первый шаг. Нет, не к двери – к его кровати. Руки стали тяжелыми – так сильно захотелось мне этими руками порвать, ударить, разрушить хоть что-то.
Дальнейшее происходило в тумане, и я плохо понимала, что творю, а останавливаться мне совсем не хотелось.
Я перевернула стул. Разодрала надвое журнал. Сломала ручки и карандаш. Схватила блокнот и, удивляясь, что мои руки все же такие сильные, принялась рвать его на мелкие кусочки с небывалой легкостью – даже его твердую обложку. Полминуты – и пол был усеян бумагой, которая совсем недавно хранила в себе поэтические изыскания и глубокие лирические переживания подлеца Кея.
Потом пострадала кровать. Я со всей силы колотила упругие подушки, даже кусала их, бросала их на пол, молниеносно выдернула покрывало, простынь – и все это полетело вслед за подушками на пол, и я топтала, топтала их, пытаясь порвать нежную ткань. Но это вандальство у меня получалось плохо, слишком уж прочным был этот мягкий с виду материал. Поэтому я бросила это дело. Зато мой дикий взгляд переместился на небольшую декоративную вазу, и она тут же полетела на пол, но не разбилась, что дико разозлило меня. Кинув ее еще раз для порядка, я принялась ломать жесткие стебли странных искусственных цветов, которые поддавались мне на удивление легко – с печальным хрустом они ломались надвое и летели на пол. Я поняла, что они оказались настоящими, но мне было плевать. Я сильно сжала тонкие лепестки последнего цветка, превращая их в смятую цветную бумагу.
– Ненавижу цветы, – вырвался из моего горла тихий злой рык. Ненависть, прочно поселившаяся во мне, не давала адекватно воспринимать действительность.
Я легким движением смахнула висевшую на стене картину в металлической раме, оцарапав при этом ладонь, но совершенно не чувствуя боли.
Увидела пульт. Он возлежал на круглой тумбочке-столике. Я дрожащими руками взяла его и кинула об стенку. В этот момент я уже сама не понимала, что же я такое творю в чужой квартире. Пульт ударился о стену, тихонько запищал, и тут же в противоположной стене сами собой открылись плавающие двери, ведущие в гардеробную.
– А у меня нет такой кучи вещей, Nзапрещено цензуройN, – прошипела я, чувствуя сосущую пустоту в сердце, и мои руки сами по себе стали выбрасывать аккуратно висевшие вещи Антона-Кея, пытались рвать их, сметали с полок все, на что натыкался мой взгляд. Я скидывала на пол все, даже не разглядывая и не обращая внимания на детали.
Одновременно с дверьми отползли вверх жалюзи, добродушно покачиваясь и обнажая окно, за которым было уже темно. Я схватила тяжелый рюкзак парня и кинула его в окно со всей силы, надеясь, что оно разобьется, но окно выдержало. И только глухой звук, переполненный обидой за то, что его, невинное стекло, пытается разбить какая-то помешанная, говорил о том, что я попыталась сделать.
Я оттерла непонятно откуда выступивший пот на лбу и дерзко дернула ручку окна на себя, рывком открывая его и вдыхая до боли в легких свежий воздух. Как я не выпрыгнула оттуда – ума не приложу. Наверное, инстинкт самосохранения, самый древний из всех, пустил в мои гены крепкие корни. Зато я увидела случайно ту самую злополучную серебряную цепочку с камнем, по которой опознала в Тропинине урода Кея, и подобрала ее с пола. Ласково-ласково поглаживая холодный и переливающийся слабыми бликами камень, я прошептала:
– Спасибо за подсказку, мой милый друг. Спасибо за все и прощай. Мне было так хорошо. – Не договорив, я выкинула проклятый голубой камень в темно-синий проем окна с каким-то демонским смешком.
Если не получается разбить уродские окна – разобью плафоны, которые раньше не попадали в поле моего зрения. Они висят так притягательно близко от моих напряженных рук, утонченные и такие хрупкие.
Ненавижу вас и вашего хозяина-ублюдка!
– Подонок! – не узнала я собственный голос.
С этим мыслями я попыталась сбить светильники руками, чувствуя, как зашкаливают удары сердца. Эффекта не было – один, самый маленький, только немного треснул, а остальные все так же висели. Оглядевшись, я схватила ту самую небьющуюся вазу и ею шарахнула по модным светильникам.
Их звон, напоминающий тонкий стон раненого, обрадовал меня. Падайте, светящиеся твари! Нет больше света! И не надо! Мне ничего не надо.
Осколки безжизненно посыпались на пол. Один плафон причудливой формы, второй, третий, еще один…
И мне было безразлично, что в доме Кей и его омерзительная мать-змея. И что они наверняка слышат то, что я делаю. Если я увижу сейчас эту тетку с низким голосом или ее наглого сыночка, я наброшусь на них обоих. Я убью их. Убью любого, кто окажется у меня на пути. И пусть они молятся Богу, что я сейчас в комнате одна! Не слышат того, что я здесь делаю – им же хорошо, ведь я могу и выйти! Покажу себя во всей красе.
– Твари, – хрипло выдохнула я, кидая так кстати подвернувшийся флакон с одеколоном о ту же стену. Комнату тут же заполнил противный терпкий запах.
Я каким-то чудом сорвала с разноуровневого потолка свисающий шар-светильник, и он тоже разлетелся на сотни осколков, лишь едва соприкоснувшись с прохладным полом.
Я тяжело дышала и не могла оставаться на месте, ничего не делая больше двух секунд, хотя времени не замечала.
Хрустальная статуэтка на подоконнике? Лети туда же, вслед за камнем, в окно! Альбом с фотографиями, который вывалился из перевернутого столика-тумбочки и был заботливо мною поднят? Туда же, все туда же! Взявшаяся невесть откуда мягкая игрушка в виде розового динозаврика с сердечком в руках? И ты проваливай в темноту!
И ты, Кей, тварь, отправишься туда же…
Как эти падающие фото, которые я даже не успела посмотреть – я просто вытаскивала их из альбома и рвала на две части.
Выйди, найди его, вцепись ему в горло, докажи ему, что ты сильнее его.
Да… Надо… я… Я это сделаю…
Молча, совершенно молча, только лишь крепко сцепив зубы, так, что, казалось, что они скоро начнут крошиться, я разбивала и кидала все, до чего могли дотянуться мои руки, не ощущая времени и не осознавая, что же я творю, просто отдавая себя во власть цепкому чувству абсолютной ненависти.
А потом всего лишь за одну секунду я пришла в себя. И на меня навалилась такая усталость, что, сделав пару неуверенных шагов, я медленно опустилась на колени посредине комнаты.
Оглядывая весь этот разгром, я почти не помнила, сколько времени бесилась. И как я это делала. И почему я это делала – тоже. А что теперь будет, мне было совершенно безразлично. Я негнущимися пальцами взяла с пола маленький полупрозрачный матовый шарик, еще недавно украшавший один из плафонов, но он выпал из рук.
Почему я? Ну что я им… ему сделала?
Все равно… просто хочется спать. Нужно всего лишь прикрыть глаза и все.
Если бы какой-нибудь писатель-постмодернист захотел описать мое состояние, используя прием «поток мыслей», то, вероятно, он ограничился бы следующими словами: «Злость, злость, злость, ярость, и снова злость, обида, вспышка ненависти, еще злость, и еще, и еще… Ненависть. И все из-за чего? Из-за любви? Злость, ярость, ярость, обида, оскорбление, жестокость… Вспышка новой ярости… Усталость. И никакого удовлетворения».
Его коллега, придерживающийся более традиционных взглядов на литературу, реалист, к примеру, задумчиво вывел бы следующие строки: «Она не знала, что делала, не понимала, к чему приведут все эти ее действия, не контролировала себя, да и не хотела делать этого. Почему же причиной ее внезапной агрессии стали вещи? Может быть, подсознательно она боялась, что он войдет в комнату, и тогда она сможет причинить вред любимому существу?»
Психолог бы внимательно оглядел бы меня и сказал просто: «Состояние физиологического аффекта».
Я не помнила, как долго резвилась таким образом. Просто знала, что сижу на полу, на коленях, обхватив голову руками, а правой ноге было как-то дискомфортно и немного мокро, как будто колено я опустила во что-то теплое и вязкое. И повсюду витал запах одеколона с каким-то металлическим знакомым привкусом.
Голова кружилась, сил не было, и не хотелось шевелиться. На меня накатила слабость как после пробега марафонской дистанции. Теперь я понимала Филиппида, того самого, кто пробежал эту дистанцию давным-давно в Древней Греции. Только он преодолел тяжелые километры, чтобы сообщить Афинам о долгожданной победе, а мой марафон закончился бесславно. Я так и не нашла своей второй половинки, в поисках которой все бежала и бежала, даже не осознавая этого.
Слабость накатила новой прохладной волной.
Может быть, я его любила.
Дверь открылась внезапно, так, будто ее ударили ногой, а не открыли рукой, как полагается воспитанным людям, и на пороге появился Антон. Он так и застыл в проеме, сжав одну из рук в кулак и прижав к груди, с немым ужасом взирая на меня и на кошмарный беспорядок, совсем не подходящий его комнате. Вместе с ним в комнату ворвался и свет, яркий и ослепляющий. Парень коснулся выключателя, нерешительно шагнул вперед, раздумав быть второй статуей в этой комнате, но потом вновь остановился. Он ничего не говорил, но его взгляд был подобен всем тем взглядам, которыми жалостливые личности награждают слабых раненых животных, истекающих кровью, но не смевших от страха перед людьми не подать ни звука.