Наблюдатель, если таковой существовал, назвал бы это честностью или осторожностью, а она сама никак не называла, просто жила, аккуратно соблюдая собственные безымянные правила.
Она иногда вспоминала, как в их первую ночь проснулась и почувствовала, что не может повернуться: Паша спал, положив голову на её волосы, рассыпанные по широкой подушке. Оленька лежала, не пытаясь высвободиться, и думала, как поступить. Теперь не уйти незаметно в ночь, разве только отгрызть лапу, попавшую в капкан, как это принято у лисиц, или отрезать рукав халата по обычаю императоров, ну, остричь волосы, говоря по-простому. Если бы вопрос был только в свободе, пожертвовала бы кудрями, но женщине, ищущей независимости, не стоило и приближаться к такому, как он. Дело тут в другом: Оленька знала, что может проникнуть в сновидение мужчины, спящего на её волосах, и быть там до утра, хозяйничая, а потом, когда он проснется, остаться тенью в его сознании. И ради этого стоило лежать, не шевелясь, до утра, колдуя тёплые яблочные сны и маленьких демонов, до поры добрых.
Во времена Спартака жила одна такая Герардеска, сначала она была рабыня, потом убежала к восставшим и сражалась. После поражения её распяли на кресте, как это было принято, но военачальник Красс проезжал мимо и забрал её, очень красивой она ему показалась, в таком-то виде. И отправил в гладиаторскую школу. Она дралась на арене и целый год всех побеждала – и мужчин, и женщин. А знаешь, кто её убил?
– Кто? Львы или тигр какой-нибудь?
– Два карлика. Один зашел сзади и воткнул ей в почки эти, как их, вилы…
– Трезубец.
– Да, а потом уже добили в грудь и в живот… Интересно, как их звали. Если рассматривать это как притчу, прикинь: у неё было три жизни – в рабстве, в армии, в школе – всё не сахар. И вот ей двадцать восемь, она непобедима, и тут какие-то карлики. Что может уничтожить такую сильную женщину, а?
– Если как притчу, то… Ну я не знаю, предательство и ненависть, говоря красиво.
– Сомневаюсь, это мужской подход. А женщине страшны только время и правда.
– Не понял.
Не могу объяснить. Но если что и втыкает вилы в почки, так это правда. А время добивает.
– Тебе видней, тебе видней…
Два врага у меня, два врага, я обманываю и смеюсь над ними, но только до тех пор, пока не ослабею и один не зайдёт со спины с этим своим трезубцем. Она проснулась в девять утра, села в постели и открыла ноутбук. Ответила на письмо, выпила кофе, помахала Паше – он уходил. В окне, которое у неё около кровати, был солнечный сентябрь и яблони. Вернее сказать, что кровать около окна, но это по правилам русского языка, а по её собственным – так верней. Её кровать уходит корнями глубоко в пол, в бетон, в почву, и Оленька плывёт на большом корабле вместе с Землёй, как та женщина, чей глупый муж сновал на маленьких корабликах и всерьёз думал, что это и есть настоящая жизнь, – а это было всего лишь приключение яблока, упавшего с ветки, откатившегося неожиданно далеко, смытого волной и волной возвращённого, уже сморщенным. И вот она, капитан своего корабля, хозяйка своих яблок и слов, госпожа своих женихов, один из которых – этот сентябрь, она дождалась, когда на ступеньках стихнут шаги, и заплакала.
Ах, всё так хорошо начиналось вчера, в воскресенье, когда она проводила на Тверской испытание новых осенних туфель. Космические ракеты по сравнению с этим – маленькая человеческая глупость, что там той небесной ерунды, обернётся пару раз вокруг планеты и сгорит, а ей в этих туфельках гулять и гулять, и этот первый выход бесконечно важен. Кто бы знал, как иногда вероломна обувь – засовываешь в неё чудесную белую ножку с алыми ноготками, а через два часа туфли полны крови, и никакого принца за это русалочке не положено, ступни превратились в пылающие куски мяса, безо всякой компенсации. И Оленька страшно волновалась, как оно всё пройдёт, чутко прикасалась к асфальту маленькими коричневыми подошвами, беспокоилась вообще и по отдельности: за косточку на правой ноге, за подъём на левой, за оба мизинца – очень сильно и немного – за щиколотки. И всё прошло поразительно хорошо, полтора часа она проходила быстрым шагом, и только тогда стало немного неудобно, но это мелочи, для первого испытания отлично. Оленька даже позвонила нескольким людям, чтобы сказать – да, да, прекрасно, спасибо, мы сделали это, они как на крылышках, и Земля такая маленькая, такая красивая, вы бы знали, вы бы знали, я лечу, и отсюда мне видны огни.
И вдруг, и вдруг – никакая не вишенка, а лишь звено, за которым последуют такие же черепа, и мало того что время не остановилось сейчас, как золотой омут и мёд, – оно даже на секунду не замедлилось, чтобы обрадоваться Оленьке, оно продолжает течь.
И мало того что ни подколоть, ни отрезать – всё гораздо хуже, чем казалось. Она ведь может умереть. Точно так, как углубляется эта его серая морщина, где-нибудь начнёт расти плотный шарик или, наоборот, истончаться сосуд, и однажды – без взрыва, без грохота, без фиолетовых молний – она умрёт. И поэтому она молча ехала домой, весь вечер и всю ночь дожидалась, пока закроется дверь, затихнут шаги, дождалась, отставила чашку, захлопнула ноутбук и заплакала. Оленька не то чтобы не доверяла Паше, но старалась при нём не терять лица. К тому же у него была скверная привычка «контролировать ситуацию»: чуть что, наскакивал с вопросами и готовыми решениями. Что случилось? Кто тебя обидел? Хочешь, накажем его? И у него делался такой странный вид, когда выяснялось, что не с кем воевать, не надо ничего «разруливать», а просто женщина плачет оттого, что время идёт.
Когда они только познакомились, Паша сказал, что занимается рекламой, и на некоторое время Оленьке хватило этой информации. Чуть позже уточнил – политической.
– Это когда листовки перед выборами в почтовый ящик бросают?
– Примерно так.
В девяностых политическая жизнь кипела, пенки не снимал только ленивый. В депутаты рвались все: жулики-бандиты, торговцы, журналисты, актёры – многие из тех, у кого были деньги или популярность, хотели конвертировать свой капитал во власть. Паша помнил детскую радость начинающих макиавелли, открывших для себя черный пиар: ах, налепить на машины портреты конкурента «вечным» клеем; ах, напечатать от его имени воззваний в защиту пидорасов; ах, пообещать пенсионерам издевательскую помощь в тридцать рублей – да ещё и не дать.
Пашина фирма считалась независимой, иногда бралась за чисто коммерческие заказы – немножко подкорректировать общественное мнение в пользу нового бренда или во вред старому. Кроме «официальной» рекламы, идущей по телевизору, разумные люди заказывали и другую, неявную: слухи, так называемые новости из агентства ОБС – «одна бабка сказала», как шутили специалисты, и якобы стихийные вбросы информации в сеть. И существовала настоящая работа, настоящие задачи и настоящие деньги. Оленька могла быть идеальной женой для Синей Бороды – никогда не спрашивала об этом «настоящем», и Паша иной раз задумывался, вправду ли она ничего не замечает или раз и навсегда поняла: если откроет запретную дверь, потом не сумеет стереть кровь с ключа, не сохранит хрустальный покой, который был в ней самым драгоценным.
Она так берегла душевное равновесие, что почти всегда отказывалась ходить на их «корпоративчики», как называли широкие купеческие праздники, в которых не могли отказать себе даже самые серые из кардиналов. Паша, одна из главных фигур компании, должен был появляться с женой – точнее, имел право, которым редко пользовался. В нижестоящих-о сотрудниках воспитывался Дух фирмы, дескать, «отлепись от жены и матери своей и прилепись к Общему Делу, и стань с ним плоть едина» (в том смысле, что тебя, конечно, в итоге поимеют, но рядовым бойцам эту мысль до конца не разъясняли). А в руководстве, напротив, если есть Отец Родной, то должна быть и какая-то Родная Мать. Оленька на эту роль не согласилась. Когда впервые попала на их праздник, её поразила общая, почти дьявольская весёлость.
Она знала это состояние: бывает, примешь какое-то тяжёлое и неприятное решение, противоречащее основам твоей натуры, потом-то и охватывает безудержная лёгкость. Оттого, что трудный этап наконец-то пройден, молоток стукнул три раза – продано, а теперь не терзаться, а дело делать надо и все положенные бонусы получать. Осталось самое приятное.
Обман был необходимым инструментом для работы, но, даже осознавая его неизбежность, они старались не признаваться во лжи без нужды – ни близким, ни себе. Но сейчас, среди своих, можно не скрывать ни методов, ни острой радости от красоты сделанных шагов. Да, мы трюкачи, манипуляторы, напёрсточники, у которых вместо шарика – маленькая невзрачная правда. И публика, открыв рот, следит за руками, не подозревая, что зёрнышко истины давным-давно зажато между ловкими пальцами. Но друг другу можно похвастать – мы опять всех сделали, и это, чёрт возьми, круто. Кивнуть, как профессионал профессионалу, получить одобрение тех, кто понимает. Важен не предмет твоей работы, главное – насколько хорошо ты её исполняешь. И когда собираются те, кто способен её оценить, испытываешь что-то похожее на счастье. Оленька увидела не одного-двух, а десятки людей, горящих лихорадочным возбуждением, подбадривающих друг друга, по-настоящему единых в своём… падении? грехе?.. нет же, к чему тут пафос; ей хотелось сказать «в своей беде», да глупо было называть бедой окружающую роскошь и сияние…