Всего несколько часов в одиночестве – надежда худела, вера рассуждала. Одна только мысль о смерти вызывала, как неотложку, саму смерть, а та уже мчалась по освещенным улицам извилин, к своему больному, зная, что сможет помочь ему только одним своим внутривенным взглядом, время её в пути – время для пациента на то, чтобы сойти с ума от собственного страха, который иголку за иголкой втыкал в остывающие конечности, подбираясь к столице государства – к сердцу. Оно птицей билось в груди и хотело выскочить из клетки, выломав прутья рёбер. Чем бы его заткнуть?
«Нет, так не пойдёт, – успокаивал я себя снова и снова, вслух, про себя, как угодно. – Тихо, тихо, тихо, надо успокоиться, а то я тут сдохну раньше от сердечного приступа, вот так уже лучше, всё хорошо, всё будет хорошо, скоро кто-нибудь придёт».
Дико хотелось повернуться на бок, ягодицы и части спины потеряли всякий смысл и чувства, я готов был поверить, что и они имеют чувства. Я вспомнил свою бабушку, которая перед смертью долго болела и полгода не вставала с постели, и которую нужно было переворачивать время от времени. «Чтобы не было пролежней», – объясняла мама, когда приставал к ней с вопросами: «А бабушка умрёт?». «С чего ты взял? Не волнуйся, скоро она поправится». И по лицу мамы растекалась акварель, она прижимала меня к себе, гладила по голове. Кто бы меня сейчас погладил… Я бы спросил у неё: «Мама, а я умру?».
А вдруг про меня забыли? От одной только мысли, от одного прикосновения к ней страх начинал расти на глазах и приобретать чудовищные размеры, играть на нервах, как на огромном органе, разрывая съёжившуюся душонку жадными зубами. Как губительна одна только мысль. Нет. Смерть – это не со мной, я не мог воспринимать её серьёзно, как и свою жизнь, просто жил, не придавая этому большого значения, пока не оказался в этом ящике в компании темноты, страха и смерти. Как её можно воспринимать серьёзно, пока жива надежда, в последней клетке мозга, даже если её уже давно не кормили и она, одичавшая, забилась в самом углу.
Я пил темноту большими и маленькими глотками, захлебываясь, словно нефтью из трубопровода, я вдыхал её, темнота пахнет страхом, я не знал, что страх вызывает тошноту. Жуть лезла в глаза, как ночь, которая никогда не закончится, и я чувствовал, что-то вот-вот меня вырвет чёрной пустотой на одежду, на воспоминания, на будущее, на свободу. Тем временем заблеванная свобода храпела в кубрике.
Одиночество раздирало изнутри, внутренний мир накрыло атомной войной, каждый атом тела просил свежего воздуха, цепную реакцию ущербных мыслей трудно было сдержать, её нарастающий гул отзывался тахикардией, пожаром в сердце, который было не затушить проталинами слёз на висках. Но в этом вонючем ящике не было даже места, чтобы угомонить как-то испуганное, скачущее сердце. Я не думал, что так страшно умирать, я не хотел об этом думать. Обычно взгляд упирается в стены, в дома, в горизонт, темнота не могла быть той опорой, взгляд проваливался в темноту.
* * *
Меня стукнуло об стенку гроба от толчка, машина резко затормозила, водитель выругался:
– Блин, кот какой-то выскочил, прямо под колеса, откуда здесь коты?
– Кот? – посмотрел в лобовое стекло второй. – По ночам их полно везде, да и сама ночь напоминает мне кошку, такая же скользкая и независимая, кажется, они делают её ещё чернее.
– Мне показалось, этот кот разговаривал по мобильнику. Бред какой-то, возьми руль ненадолго, что-то у меня взгляд замылился, передохну.
– Да я уже держу.
Гроб был открыт, и я мог видеть, что машину вели двое. Автомобиль покачивало, скорости не чувствовалось, смущало только то, что у него было два металлических руля, приглядевшись, я понял, что это – самые обыкновенные задвижки от трубопроводов, мужчин было видно плохо, но голоса мне показались знакомыми. Один из них смотрел в боковое окно, другой вглядывался вдаль… В динамиках надрывался Робертино Лоретти с песней «Аве Мария».
– Ты всё на запад смотришь? Что там, Борис?
– Да, хорошо там, наверное, солнце всегда на запад уходит, я ему верю, все солнца уходят на запад.
– Кот, кстати, тоже на запад двигался.
– Уйти никогда не поздно, Алекс.
– Ему не было и восемнадцати лет, а он уже ушёл со сцены, и слава на всю жизнь осталась, и деньги.
– И мне бы хватило восемнадцати лет.
– Сценизма-то понятно, а вот цинизма?
– А чего ушёл?
– Голос потерял.
– Такой принципиальный. Хотя каждый из них решающий, голосов всегда не хватает.
– Хорошо поёт.
– Итальянцы все поют.
– А этот хорошо.
– О чём, интересно?
– Что-то про Марию. Ему нравится её новая ава…
– Видимо, любит он её.
– А она не очень. Как играет на связках его души, стерва.
– Кстати, что ты аву не обновишь? Всё время одинаковый какой-то.
– Не одинаковый, а стабильный, это разные вещи.
– Даже государство меняет раз в четыре года.
– Оно не только аву меняет, но и друзей тоже. Я вот всё думаю, как можно не любить человека с таким голосом?
– Да, запросто. Может, он беден.
– Ты думаешь, если человек беден, то его и любить некому?
– Не знаю, а кому он нужен – бедный? Отечество бедных не любит, общество тоже, родственников сдувает, любовь сохнет, вот тебе нужны бедные друзья?
– Нет.
– И мне не нужны.
– А ты что думаешь, Фолк?
– Думаю, что правительство начинает любить только в случаях глубокой депрессии, кризисов, когда ему худо и нужна поддержка. Перед выборами очень любит. Чрезмерная его говорливость лишь предупреждает о надвигающейся опасности. Или в случае вооружённых конфликтов, когда нужно пушечное мясо. Правда, джойстик национальной гордости в последнее время барахлит. Вера не бездонна. Что касается Родины, то здесь любовь безответная: либо ты её любишь, и она тебе изменяет, либо она тебя любит так, что ты вынужден изменить ей, покинув её.
– Вот тебе что нужно от правительства? – развернулся в мою сторону Алекс.
– А что нужно обычному человеку? Работу любимую, денежную, дом с удобствами, где я, сытый, смогу размножаться.
– Не так уж и много.
– Но ведь и этого нет.
– Думаешь, дело в государстве?
– Да, не любит оно свой народ, да и как оно может любить, если бесчувственность давно поразила его мозг, с самого начала карьеры. Вы скажете, так и должно быть, слишком большое тело у нашего государства, и им трудно управлять, но ведь правительство же взялось за это… И не отпускает, не глядя на то, что дела идут скверно, точнее сказать – хреново.
– Дела и раньше не шли хорошо.
– Прошлое, история – не аргументы, всё валится из рук, из-за того, что никто и не берётся, потому что, пока посчитают личную выгоду и посоветуются с командой, время уходит, не попрощавшись, не оставив записки, куда оно ушло. Водитель не отдаёт руля, пока у автомобиля есть бензин… Или газ.
А это тщедушное окружение, хороводы вокруг очка, подлецы собираются у анального отверстия правительства и соревнуются языками, те, что больше всего ненавидят бедных, потому что сами когда-то были такими, испытав эту нехватку в детстве.
– Языками вылизан путь наверх – это ты верно подметил. Так ведь никто и не скрывает, а может быть, даже и гордится.
– Они докладывают о грядущих победах, о причинах их несостоятельности, о трудностях, возникших в выполнении поручений, в общем, о своей беспомощности, подчёркивая животную преданность голосом и овалом, но играют фальшиво, и всё это снимает центральное телевидение для тех же бедных, которые, пока смотрели, стали нищими. Им уже похеру, хуже не бывает, еб… оно всё провались, сгори огнём, если бы не кредиты, и не компенсированные дети, которых тоже надо кормить, если бы не жёны, которым надо выглядеть, если бы не было стыдно признаться: да, я нищий среднего класса – вот где яйца, за которые государство держит свой народ. Почему такая огромная страна, с таким большим потенциалом, с таким сильным духом влачится с таким несчастным лицом?
– Люди сами слюнтяи. Они не умеют ни жить, ни умирать. Я вижу, как паштет выдавливается утром на улицу на работу из своих каморок, он заполняет общественный и личный транспорт, он дышит и пашет, им некогда видеть даже друг друга, незачем, масса – она везде масса, она везде рвотная, к вечеру – обратно по тюбикам. Кто-то этой пастой чистит добела свои зубы и сплевывает, чтобы улыбаться с экранов и на неофициальных встречах.
– А что изменится, если народ вдруг станет богатым?
– Как только правительство сделает его счастливым, народ научится ненавидеть, по крайней мере, не быть таким равнодушным, каким стал в последнее время.
– Так ты считаешь, что народ в жопе оттого, что равнодушный, или он стал равнодушный, когда попал в такую жопу?
Я задумался, вопрос был сложный и мне не хватало ещё пары курсов универа, чтобы на него ответить…
– Не бойся, Фолк, в жопе тоже можно испытать удовольствие, если речь идёт об анальном сексе, – взял на себя инициативу Оловянный.