– Так что боль нужна. Научно доказано. Без боли не будет жизни.
Мне с Яночкой моей хорошо. Всегда вспомним что-нибудь.
Однажды она ночевала у нас на даче. Сколько же нам было? Тринадцать? Четырнадцать? Мама послала повесить белье на веревках между березами, и мы стали в шутку хлестать друг друга мокрыми полотенцами по голым ногам. Сначала в шутку – игра. А потом с остервенением – до слез.
Какое счастье, что у меня есть Яна! И ее Костик. А теперь еще и Игорек.
У малыша объем груди на два сантиметра больше головки – признак здоровья. Сосет с усердием.
Молока сколько угодно. Янка мучается, не знает, что с ним делать, мужу дает отсасывать.
Когда я остаюсь посидеть вечером с детьми, Яна нацеживает бутылочку.
Уходя, она засовывает в лифчик ваты.
– Кошмар какой-то. Каждый раз я вся мокрая. Почему нельзя было создать женщину сразу с краном?
Они уходят, а я так люблю кормить малыша. Пока старший играет в кубики на полу, подогреваю остывшую бутылочку в теплой воде на плите. Устраиваюсь в кресле с голодным чудом. Опрокидываю несколько капель на кожу у локтя, слизываю сама, потом начинаю осторожно кормить. Он корчит умилительные рожицы, пускает пузыри, а я чувствую себя совершенно счастливой. Что-то не так, хнычет. Из бутылочки плохо течет. Иду на кухню, раскаленной иглой пытаюсь увеличить отверстие. Теперь льется слишком сильно. Приходится сменить соску. Потом хожу с ним на плече по комнате, похлопываю по спинке, чтобы срыгнул. Ласкаюсь к этому крошечному существу, остро пахнущему молоком и мочой.
Затем укладываю Костика, читаю ему перед сном.
В последний раз, когда читала, прилегла рядом с ним, обняла и чувствую, что Костик от меня отодвигается.
– Что такое?
– У тебя плохо пахнет изо рта.
Я знаю. У меня что-то не в порядке с желудком. Нужно сходить на обследование, а я боюсь. Вдруг что-нибудь найдут?
А потом возвращаюсь ночью к себе. Посылаю в окно воздушный привет невидимой слонихе. Залезаю в холодную постель.
Просыпаюсь утром за несколько минут до звонка будильника, смотрю на потолок, а он весь в пожелтелых разводах и похож на пеленку новорожденного.
Без боли нет жизни.
Как это природа хорошо придумала – забвение.
А в это воскресенье выспалась всласть и проснулась от яркого солнца. И в открытую форточку крики животных через улицу, клекот, рев, мычание. Визг жизни.
Сладко потягиваюсь и вслушиваюсь в непонятные голоса. Пронзительные вскрики, чьи-то радостные вопли, может, райских птиц? Будто проснулась в тропическом лесу. Или в раю. И кричат они все от восхищения этим солнечным утром. Не могут сдержаться. А те, кто не могли завопить от счастья, те просто замерли, онемели от восхищения – дерево, окно, солнечный отблеск на потолке.
♠
Сашенька!
Мне что-то нехорошо сегодня.
Здесь вовсю хозяйничает дизентерия, а вчера еще открылся тиф.
Дикость – запретили пить воду, так они ее не пьют, но зато моют ею котелки, посуду. Тут начинается настоящая эпидемия – солдаты не вылезают из нужников.
Страшнее всего понос у раненых, к тому же еще нельзя нигде достать сена или соломы.
Здесь по-прежнему стоит жара, голова болит, мысли путаются.
Знаешь, я давно по-настоящему не писал ничего осмысленного, поэтому у меня такой сумбур в письмах. А главное, совершенно невозможно остаться одному. Вот это больше всего раздражает.
И конечно, донимает жара – за все это время не было ни одного дождливого или облачного дня. В голове гул, и мысли не соберешь, а мне нужно хоть иногда о чем-нибудь думать настоящем, а не только о поносе и списках потерь.
Все утро писал буквы и цифры – это то, во что на самом деле превращаются люди.
Мне нужна тишина, одиночество, а тут кругом всегда суета, шум, грубые шутки, тупой хохот, ругань, идиотские разговоры, доклады, донесения, приказы.
Хочется уйти ото всех подальше и одиноко побродить. Невозможность остаться одному угнетает.
Поругались сегодня с Глазенапом – он приставал с разговорами, не понимая, что мне просто иногда нужно поразмышлять, послушать тишину, побыть одному. Теперь вот он хмуро и зло ходит маятником по комнате.
Иногда приходится много писать – как вчера. Рука устает, болит, суставы кисти ноют. Стараюсь писать мельче, чтобы не так уставала, но на меня кричат, чтобы писал крупнее. А при этом от жары пот капает на бланки, размывает буквы. Бумаги прилипают к руке. Размажешь буквы, приходится снова все начинать. Опять ругань.
Еще неприятно, что от письменной работы в темноте, а писать приходится много по вечерам, когда уже стемнеет, очень болят глаза. Пишешь при свете огарка, напрягаешь зрение, и все начинает мерцать, двоиться. Когда вернусь, придется пойти к врачу, наверно, выпишет мне очки.
И все никак невозможно привыкнуть к этим спискам. Переписываю фамилии и представляю их семьи, матерей. И никто им не сможет объяснить, зачем это все было надо.
От войн все равно остаются только фамилии генералов. А об этих, моих, никто и не вспомнит никогда.
Читал когда-то переписку Абеляра и Элоизы, и меня тогда впервые поразило, что есть известные жертвы и есть неизвестные. Вот с Абеляром произошло несчастье, его грубые жестокие люди оскопили. И весь мир с тех пор сотни лет его жалеет. И еще сотни лет будет жалеть. А в том же письме он рассказывает, что тех, кто его истерзал, схватили, причем один из них был его слуга, который жил у него годы. Представить только, как же по-скотски надо было относиться к своему слуге, чтобы он так тебе отомстил? Так вот, этих не только оскопили в отместку, но еще и ослепили. И никто их не жалеет и не вспоминает о них, хотя им еще больше страдать пришлось.
Переписываю эти списки и думаю – этих ведь тоже никто никогда не пожалеет.
Помнишь, как назвали своего сына Элоиза и Абеляр?
Астролябий.
И что потом с этим Астролябием стало? Тоже ведь, наверно, хватило бы на целого Гамлета. Но никто не напишет. Кому он нужен? Кто его вспомнит?
Ну вот, я вспомнил его и пожалел. Может, он умер, не мучаясь.
Вспомнил сейчас мою бабушку. Это она вот так всегда переживала за умерших. Когда кто-то рассказывал о том, что какой-то человек, знакомый или даже незнакомый, умер, она всегда хотела узнать, как именно он умер, – хотела, чтобы у него была безболезненная легкая смерть, желала ему, чтобы он поменьше мучился. Мне это тогда казалось смешно и глупо: человек уже умер, Бог знает когда, а кто-то желает ему вдогонку легкой смерти.
Глазенап вывел меня сегодня из себя. Разве не смешно тонуть в дизентерийной яме, в которой в любую минуту тебе могут оторвать голову, и размышлять о своем бессмертии?
Сидит и убеждает себя:
– Вот меня не было – и это была не смерть, а что-то другое. А потом меня тоже не будет. И это тоже не будет смерть, а то самое – другое.
А я сказал:
– Хлоп по ушам!
Он ничего, конечно, не понял, а я не стал объяснять. Все равно не поймет.
Он не понимает, что все на свете религии и философии просто пытаются заговорить смерть, как бабы заговаривают зубную боль.
Наверно, так: тело борется со смертью болью, а мозг, сознание – мыслью. Ни то ни другое в конце концов не спасет.
И самое главное – то, что я теперь знаю: и у Христа, и у Сиддхартхи из рода Гаутамы был открыт рот – как у всех мертвецов. Очень хорошо теперь представляю их мертвыми. Запросто. И мух очень хорошо представляю себе гудящих во рту. Вот эти мудрецы всю жизнь учили о том, что смерти нет, о воскрешении, о реинкарнации, а им – хлоп по ушам! И Спаситель никого не может спасти, потому что никогда не воскресал и никогда не воскреснет. И Гаутама сгнил, как все, и никем не стал – никаким Буддой! И до этого миллиарды лет никем не был. И мир – это не сон, и я – это не иллюзия. Я – существует, и нужно сделать его счастливым.
У кухни стояла сегодня привязанная тощая лошадь – на мясо. Ждала, пока ее забьют. Обмахивалась хвостом, мотала головой. Все глаза были засижены мухами. Привязанное к двери кухни животное не знает, сколько ему еще осталось жить. И вот разница, которая делает человека человеком: мы – единственное живое существо, знающее о неизбежности смерти. Поэтому нельзя откладывать счастье на будущее, нужно быть счастливым сейчас.
Как же мне быть счастливым, Сашенька моя?
Я сейчас в любую минуту должен буду прерваться – едем на рекогносцировку, планы наступления на Тяньцзинь опять поменяли. Здесь все время все меняют, и ни в чем нельзя быть уверенным. Но раз штурм отложили, значит, кому-то посчастливилось пожить еще день-другой. Знать бы только, кому именно. Ничего, скоро узнаем. И что же они, наслаждаются подаренными двумя днями жизни? Вряд ли. Все на что-то надеются.
Приехал доктор с фельдшером, тоже поедут с нами, хотят посмотреть, откуда придется доставлять раненых. Слышу, как Заремба рассказывает что-то смешное, и все хохочут.
Вот видишь, нет времени спокойно поразмышлять. А так хочется подумать о чем-нибудь далеком, подальше от всего этого!
О чем я? О том, что нет времени.