Павел предлагал заработать деньги на торговле бесхозными трупами для анатомических шоу или авангардных художников, или собирать глаза мертвецов – для замены сетчатки. Но выяснилось, что сетчатка должна быть свежей, и кто будет извлекать глаза и подкладывать вместо них ватку, мы так и не решили. И чаще всего приходилось наших друзей хоронить. Пять могил я оборудовал собственноручно, самостоятельно орудуя лопатой, укладывая тело в лодку, грубо сколоченную из пахнущих смолой необструганных сосновых досок, сталкивая ее в подземную реку к Харону. Два на два на метр, крест из черенка лопаты: треть отпилить, два паза вычистить стамеской, вкрутить саморезы, прибить фанерку с именем и датами, которые тщательно, сверяясь с документами, выводил Пашка авторучкой, макнуть крест концом в битум, закопать, вбить, притоптать, склонить голову, вздохнуть, скорее от усталости, минуту постоять в молчании…
Однажды у нас скопилось шесть человек некондиции. Кататься с ними было уже не комильфо, ибо лед подтаял, обнажив наших «подснежников», и если раньше, открывая дверцы, трудно было что-то разглядеть в клубах углекислого газа, то сейчас брала оторопь: перетряхнувшись и поменяв позы, «казачки», точно живые, составляли мизансцену – то боролись друг с другом, то дружили вповалку, будто в попойке, полулежа, словно в симпозиуме. Пашка называл нашу команду то Лаокооном, то Запорожской Сечью и крестился, когда приходилось открывать термос-аквариум…
Пашка то и дело клялся, что пора завязывать, что с него хватит такой мрачной работенки, но после каждого раза, когда Ганс расплачивался, чертыханья его прекращались. Наконец настал момент, когда у меня в кармане скопилась тысяча семьсот сорок долларов, увесистая кипа, восхитительно оттопыривавшая карман, и я упросил Пашку отпустить меня к Вере. Ночевали мы вместе с «аквариумом» в долгопрудненском ангаре, куда загоняли машину и где укладывались в спальниках на разровненном книжном ложе, а рабочий день заканчивался заездом в Фили за порцией льда, который нам на хладокомбинате за бутылку отгружали два знакомых сторожа.
* * *
Две недели мы не виделись с Верой, жила она теперь в Султановке у отца. Простудившись на сырой земле в дзоте, генерал подхватил пневмонию и не рад был затянувшемуся периоду трезвости. Вера считала, что отец хочет покончить с собой, ибо он то и дело говорил, что скоро всё закончится, что не хочет никого обременять и т. д. Она передала хранившееся в доме оружие его сослуживцам. Невольно я был рад таким обстоятельствам, потому что мне казалось, что близость отца отвлечет ее от других опасных обстоятельств – мужчин, например.
Я пришел к Белому дому и смиренно ждал на проходной, пока она не вышла. Протянул ей деньги. Вера изумилась:
– Где взял?
– Украл.
– Не ври.
– Заработал.
– Врешь.
– Я тебе говорю.
Вера чмокнула меня в щеку, и меня обожгло желание. Я потянулся к ней приобнять. Она отстранилась.
– Куда двинем?
– Я ужасно голодна.
Мы отправились в пиццерию напротив Пушкинского музея, здесь нас знали хорошо, и знакомый официант легкой усмешкой поприветствовал нас и усадил у печки, где я молча наблюдал за тем, как любимая ест. Восхитительно украдкой смотреть, как возлюбленная, желанная каждой частичкой твоего существа, насыщается из твоих рук. Как розовеет лицо, как проворно и деликатно блестят нож, вилка, как кусочек пищи, вкус которой сейчас раскрывается и в твоем рту, соединяя органы наших чувств и вкусовые участки мозга, сплетая корни нейронов – аксоны, дендриты, – исчезает в губах, осторожных, готовых принять с языка обратно обжигающую частичку сытности.
Мало что так близко к любви, как еда и исповедь… Лицо Веры порозовело, взгляд прояснился интересом, отчужденность ретировалась; она закурила. Только тогда я осмелился опустить руку под стол и коснуться дрожащими пальцами ее колена.
Вера выпустила в сторону струйку дыма и стряхнула пепел с тонкой коричневой сигаретки More:
– Я одна с такими деньгами на Савельник?
– Провожу.
– Вот и положи к себе, – она улыбнулась.
Я сунул деньги в джинсы, и они снова прожгли карман.
– Как отец?
– Всё плохо.
– Что-то случилось?
– Боюсь уже его.
– Чертей ловит?
– Ладно б если только чертей. Отличился недавно. Понимаешь, любит у меня батя щи варить. Только их и ест. Наварит на неделю и хлебает. Наварит и хлебает. Всю жизнь так, еще до свадьбы мучил ими маму. Она-то как-то еще стерпелась, я ж не выношу этой вони: кислая капуста, пар столбом. Он всегда варит, когда меня дома целый день нету. А тут привел ему Сергеич, ординарец родной, барана.
– Живого?!
– А ты как думал? Удружил, проклятый. Видите ли, ему летчик знакомый с Памира на десантном самолете доставил. Ну, отец барана попас денек-другой для откорма и резать вздумал. Ко щам! Вот только про меня забыл. Воскресенье. Утро. Я отсыпаюсь. А тут: «Вер, а Вер! Доченька, доча!» Еле глаза продрала. Заходит ко мне в спальню, я спросонья не пойму. Господи, что такое?! Весь в крови, шатается и в руке тесак. Я как заору. А он сам испугался, что меня напугал, к себе прижимает. Вся в крови бараньей, тошнит, кричу: «Папа! Папа!» Я думала, он вены себе открыл. Оказалось, пришел просить разрешения барана сварить. Насилу вырвалась. А он дернулся, потерял равновесие и рухнул ко мне на кровать. Я бегом вызванивать ординарца. А Сергеич мне: «Устал я, Вера Михайловна, не могу уж больше видеть, как товарищ генерал мучается».
– А что баран? – удивился я.
– Баран? Баран в этой истории самый счастливый…
– «Ты скажи, барашек наш, сколько шерсти ты нам дашь? Не стриги меня пока, дам я шерсти три мешка», – пропел я.
– Не паясничай, – сказала Вера. – Перезваниваю Сергеичу. И тут он объявляет, что он тоже человек, и у него тоже запой. Я ору: «Вы на службе. Вы дезертир». А он: «Конечно, я на службе. Только воровать не надо было». Я: «Ах ты подлец, Сергеич, неужто ты не знаешь, что отец ни копейки из этого не получил?» «Отец-то ваш, может, и не получил ничего. А вот муженек ваш, видать, поживился неплохо».
– А ему в самом деле перепало?
– А мне откуда знать?.. Я Никите не сторож. Тебе-то что?
– Ничего.
– Вот то-то и оно. Так что на той неделе от следователей я отбивалась самостоятельно. Два упыря из военной прокуратуры приехали отца допрашивать. Один лысый, другой хромой. И мальчики кровавые в глазах, в уме счетами так и щелкают. Я их на веранде посадила, чай подала, варенье, всё как положено. Сидят. А я им объясняю: так, мол, и так, отца бесполезно в подобном состоянии о чем-либо спрашивать. Сидят. Чай не пьют, варенье не едят. Тут отец выходит. В кальсонах. Руки им протягивает. Мол, вяжите. Я в крик. Следаки, к их чести, поглядели на комедию и с крыльца долой. Ну как так жить?
– Спокойно, – говорю. – Я люблю тебя.
– А толку чуть, – она отвела взгляд, но я успел заметить, как в уголках глаз снова затлела улыбка. – Как там Пашка?
– Со мной он.
– Ты когда едешь?
– Не решил еще… – сказал я после паузы.
Вера улыбнулась, снова затянулась и выпустила дым, повернувшись в профиль. Я поморщился от жжения в груди. Прямой нос, глаза, блеснувшие бирюзой, ключица тонкая, обтянутая матовой кожей, так хорошо знакомой кончику моего языка… И тут я почувствовал внутри какую-то звериную обреченность. Напротив нее сидел не я, иной, совсем новый человек, еще мало знающий самого себя, но точно способный на что-то неслыханное – на убийство, геройство, на какой-то сверхъестественный поступок… Я испугался нового себя, словно очнулся, а двойник рядом сидит и на меня не смотрит, но владеет вниманием Веры. И я вспомнил, как в самом начале нашего с Верой знакомства мне казалось, что, когда я прикасаюсь губами к ее телу, я совершаю нечто ужасное, и поэтому мое место занимает мой двойник, а я, подлинный, на время отстраняюсь от дел; и когда настает пора возвращаться, я с оторопью всматриваюсь в ее ошеломленное лицо, вглядываюсь с ревностью и мукой, осторожно приникаю к ней, заново узнавая ее губами, будто безрукий слепец, целую в глаза, приникаю к ее лону горячим лбом, щекой, вслушиваюсь – не изменилась ли, покуда меня здесь, с нею, не было? И насколько ласковым был мой двойник, пока я отбывал свое наказание?..
«Поцелуй меня…» – шепнула, когда мы вышли в теплый московский вечер, и я залился горячей кровью, задохнулся жарко; город поплыл нам навстречу, переливаясь в хрусталике, быть может, последнего из еще нестуденых закатов. «Только вообрази, как я соскучилась по тебе. А думала, позабыла, из сердца вон. Где ты там катаешься, любимый? Что делаешь?» «Мертвецов развожу, устраиваю их на работу…» «Не ври, – и снова недоверчиво всмотрелась: – Врешь опять. Смешной какой…»
Осень уже отшумела первым приступом дождей и отогрелась бабьим летом, облетевшие мокрые листья теперь подсохли и перешептывались на бульваре под ногами. Она шла, склонив голову мне на плечо, у меня слабели колени, общий сок желания, невесомый и ртутный, растворяющий и сплавляющий, перетекал теперь меж нами, колеблясь. Мы прошли весь Гоголевский бульвар и повернули обратно, она прикусила мне мочку уха и шепнула: «Идем к Пашкову дому, я вся… Слышишь?.. Я вся…»