Как воспринимают эти строки жители других мест и чудится ли им здесь что-то еще, слышна ли некая ликующая нота – неизвестно. А мне была слышна. И я помнил, как порой эти прикровенные пейзажи вспыхивают. Да вот в следующем стихотворении это и происходило: хлеба стеной, такие сильные, что во ржи не виден верховой, и гречихи, льны, овсы – по грудь, а травы – косы не протянуть. Ликующая сила принимает зримые очертания.
Это изобилие было у Бунина: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья…»
Твардовский продолжает:
Так зори летние близки,
Так вкрадчиво поют сверчки,
Так пахнут липы от росы.
Герой вернулся в деревенский дом, и ему не спится – здесь другое время.
И в сене тикают часы,
А щели залиты луной,
А за бревенчатой стеной,
Во сне, как много лет назад,
Считает листья старый сад,
Глухой, на ощупь, робкий счет —
Все тот, а все-таки не тот…
Деревенское, а тем более лесное время не совпадает с городским, убеждался в этом не раз. И снова это ощущал, читая Твардовского, стихи, связанные с местностью, с Долгомостским станом. Меня прежде всего эта связь интересовала. И в первую голову я брался за стихи, обещавшие встречу с образами Долгомостья.
В очередной раз лирический герой приезжает в родные края сквозь радугу и дождь. И сразу запах молодого сенца волной уносит его:
И повеяло летом,
Давней, давней порой,
Детством, прожитым где-то,
Где-то здесь, за горой.
В этих строках слышно глубокое дыхание. Похоже, герой растерялся. Неужели здесь все это было? Пастушеские зори, игры, обиды, мечтания… С тех пор, как он отсюда ушел в город, точнее, уехал, с узелком, в заношенном овчинном тулупчике и стоптанных серых валенках, в санях соседа, запряженных чахлой лошаденкой, прошло больше десяти лет. Тогда он не чаял, как вырваться отсюда, из этой глуши. В дневнике записывал:
«Будучи свободным, я свяжусь со многими газетами и журналами. Пятнадцать руб. будет для батьки, и себе рублей пять останется. Будет недурно. Сделаю себе шалаш. В Смоленске буду держаться непринужденно. Угол будет крепкий. Не унывай, Александр».
Будучи свободным… Свободой манил Город. Так в местности называли Смоленск. И до сих пор называют. В городе Александр несколько раз бывал, а в далеком детстве даже жил вместе со старшим братом у родственников и учился с осени по весну в бывшей гимназии, но не хватило средств, и пришлось вернуться на хутор. Жизнь на хуторе была суровой. Ранний подъем, пастьба. И мать давала ему немного дольше поспать, об этом он пишет в раннем стихотворении. Пока он спит, мать пасет скотину и собирает грибы, обсыпая росу. Всходит солнце. И все пробуждается на вызолоченном дворе.
Совершенно простые слова, почти бедные, бледные, неловкие: корову пасла за меня, ногами росу обсыпала, спал с сухим армяком в головах, спешила ты печь затоплять…
Но чувствуешь, что касаешься чего-то глубинного, чистого, старинного и уже почти мифологического. Вызолоченный двор принимает вдруг очертания дворца, солнце мгновенно высвечивает эти очертания, слепит. И чем беднее строки вокруг, тем и ярче оно, солнце.
Бедной природы простое обличье освещено магическим взглядом.
В ранних стихотворениях, может быть, сильнее всего звучит голос местности.
«Новая изба», написанная Твардовским в пятнадцать лет, пропитана «свежей сосновой смолою», бликует желтоватыми отсветами так, что и лампада ни к чему, а в углу портрет Ленина. Что ж, слов из песни не выкинешь. Наверное, в те далекие годы в избах и можно было видеть портреты вождей. Мне ничего подобного уже не доводилось видеть ни в одной избе. Правда, тетка отца, баба Варя из Барщевщины, рассказывала, что перевесила в самые лихие времена иконы в сарай. Шла за дровами – там и молилась.
А в красных углах изб времен развитого социализма снова висели иконы и еще фотографии солдат, офицеров, младенцев, мужиков и баб на вокзалах, за праздничным столом или в фотоателье.
Стихотворение «Сенокосное» непривычно красочно. Шестнадцатилетний поэт живописует июль, что «рассыпался цветами на лугах», и вот сверкают косы, тянутся зеленые гряды скошенных душистых трав, малиновый платок «пропотевшей бабы» дрожит пятном солнца, наступает поздний вечер. «И желтый месяц – запоздалый кум – / Зажжет опять дымящую лучину». Тут слышны отголоски стихов других поэтов. Как будто они и жгут свои лучины, освещают тропинку.
А «желтогривые овсы» из «Урожая» напоминают овсы над Васильевским ручьем. Строки полны юношеским счастливым чувством: «Непочатый счастья край…» Их сменяют элегические строфы «Родного»: «Я вижу – в сумерках осенних / Приютом манят огоньки. / Иду в затихнувшие сени, / Где пахнет залежью пеньки». Хлеб убран с полей, морозная осень сковывает землю, а там начинаются метели, и мужики сидят в читальне, слушают доклад. «Доклад» нарушает всю эту какую-то бунинскую гармонию. У Ивана Алексеевича Бунина в похожей обстановке слушали гитару и песню: «Свечи нагорели, долог зимний вечер…/ Сел ты на лежанку, поднял тихий взгляд – / И звучит гитара удалью печальной / Песне беззаботной, старой песне в лад. // Где ты закатилось, счастье золотое? / Кто тебя развеял по чистым полям? / Не взойти над степью солнышку с заката. / Нет пути-дороги к невозвратным дням! // Свечи нагорели, долог зимний вечер… / Брови ты приподнял, грустен тихий взгляд… / Не судья тебе я за грехи былого! / Не воротишь жизни прожитой назад!»
В местности в деревнях по стародавней привычке гнали самогонку. Это было дешевле царской водки. Да и вообще в сельской глуши предпочитали обходиться без городского товара испокон веков. Даже и помещики. Об этом писал в «Обломове» Гончаров: сами себе могли жечь и лучины, а свечи припасали для гостей. Что уж говорить про водку. Подпольное винокурение преследовалось. Пыталась и новая власть с этим бороться. И юный селькор Александр Твардовский пишет стихотворение «Самогонщику».
Почему? Отлично знаешь, —
Все тебе не впрок.
Оттого, что над сараем
Стелется дымок.
То есть почему самогонщик «хмурый, неумытый», почему у него полный разор в дому и на дворе и на душе – ясно почему… Новая власть так и не смогла с этим справиться. Поздний Твардовский упомянет кружку с дымным самогоном в кругу певцов и мудрецов, и от этих строчек повеет неожиданно древним духом, духом былинных пиров с их медом-пивом.
В зимние бесконечные хуторские вечера медом-пивом была беседа, за нею лирический герой идет в деревеньки, где «каждая изба / Отвориться посиделкам рада». Разговоры допоздна.
Неохота уходить домой
Сквозь метели злую завируху,
И идти в снегу к избе немой,
И будить подолгу дверь-старуху.
Эту замороженную дверь-старуху, обитую войлоками и тряпками, так и видишь. Сейчас она заскрипит, сипло прокашляет… Такую дверь мы узрели однажды с другом в Долгомостье после лыжного перехода в лютый январь из Смоленска, шли мы целый день и полночи, околели так, что не чуяли ног и рук, под конец заблудились, но вдруг добрели до крайней темной избы, а потом и до избы под большим кленом и заколотили в дверь, стукнули в замороженное окошко, и внутри вспыхнул свет, залязгали запоры. «Кто там?» – крикнула тетка Катя. И несколько дней мы отогревались у доброй печки, слушали радио, листали давние журналы, играли в карты против тетки и ее сына-тракториста Витьки.
В деревенской глуши о чем только не мечтается: «В ночи долгие мне снится / Новый гость – большой, веселый, – / Он деревнею промчится, / Громыхающий, тяжелый…» И гость этот – «гул машинный». Его так и хочется сравнить с весенним громом новой зари.
Новое приходит в деревню: «И в осень можно увидать, / Как растопырилась антенна / И натянулись / Провода». Так что мужики в читальне будут слушать новости из Москвы. А скоро привезут кино. Так что:
У наших дней
Другие речи,
Другая
Радостная жизнь!..
Под ее напором отступает прошлое, и вот стоит пустой «дом в запущенном саду», «тихий дом», его покинул «тихий попик, сивый и больной». И нечего мутить сердце грустью непутевой о старой хате, говорит поэт в «Избяных стихах», явно споря с «Избяными песнями» Клюева, увидевшими свет на десяток с лишним лет раньше. Здесь своеобразное состязание, загорьевский семнадцатилетний селькор и уже признанный – «Избяные песни» появились в 1915 году – зрелый поэт.
Клюев свою печаль о матери претворяет в эти песни о печи, о приметах, о зимах и звездах над избою, о ковриге, что «свежа и духмяна». Стихи избыточны, барочны: «Рундук запорожный – пречудный Фавор, / Где плоть убелится, как пена озер. / Бревенчатый короб – утроба кита, / Где спасся Иона двуперстьем креста. // Озерная схима и куколь лесов»… и так далее, там и хартия вод, и пятничные зори, бледные саваны, радужные чайки, ладан сладимый, лапчатый золотой стихарь, даже и пенные телеги.