– Если мои слова верны, ты должен отдать ребенка мне по условию, если же нет, то ты отдашь мне моего ребенка.
Челюсти разжимались, и я оказывался спасен.
Что-то не спится. Все вспоминаю отца, нашу квартиру, маму.
Вот он за солнечным завтраком ловко, с хрустом, отсекает яйцу всмятку пустую голову. Вот в актовом зале на выпускном экзамене торжественно вскрывает конверт с темами для сочинения, а ножницы вдруг выпрыгивают у него из рук и прыгают, лязгая, по паркету. Вот он играет на мамином дне рождения на рояле, и к Шопену примешивается легкая кастаньетная дробь – у отца были длинные холеные ногти. А это мама – проверяет, заплетая на ночь свою тоненькую косичку, выучил ли я заданный урок. Перед уходом в театр целует меня, и сережка остается в моей кроватке.
Они совершенно не подходили друг другу, отец – весь в иголках и педант, она – забываха и растрепа. Ее пальцы вечно были в пятнах от химикатов. Мама преподавала химию, ничего в ней не понимая. Предмет свой не любила совершенно, но больше всего боялась это показать. Опыты у нее постоянно не удавались. А если что-то все же получалось и белое превращалось в красное, огонь в воду, а камень в стружку – удивлялась превращениям не меньше других. За опытами всегда бормотала, будто молилась химическим богам, жившим в вытяжном шкафу.
Она могла пройти по актовому залу в перепачканном мелом жакете. Из-под юбки мог сверкать, как клинок, край белья. Отца ее неряшливость бесила, но он никогда не повышал голоса, разве что выдавал какой-нибудь недоступный мне силлогизм, но очевидно хорошо понятный маме, потому что после этого они могли не разговаривать друг с другом днями.
На обеденном столе, серванте, на каждом стуле, на моей кроватке темнели в укромных местах бляхи с инвентарными номерами. Даже картины на стене были казенными. Отец, по-моему, и не хотел иметь ничего своего. Он был легкий и будто боялся вещей.
Когда я сильно надоедал ему, он брал какую-нибудь книгу потолще с полки и говорил:
– На, Сашенька, полистай картинки!
На картинках были изображены какие-то странные люди в передниках с головами шакалов и крокодилов. Картинок было мало, но то, что в толстой взрослой книге было написано, увлекало гораздо сильнее, чем какие-нибудь Каштанки. Я принимался читать и никак не мог оторваться, хотя многое было просто недоступно моему детскому разумению. Меня смущало, например, не то обстоятельство, что Осирис был женат на своей сестре, но упоминание, что он вступил с нею в брак еще до рождения. Было непонятно, как это перо на весах может перевесить сердце, или что значит зачать от мертвого, и вообще что такое фаллос. Хотя, с другой стороны, многое казалось чем-то родным: когда Осириса бросали в сундуке в воды Нила, это живо напоминало «туча по небу идет, бочка по морю плывет», феникс сверкал перьями не хуже жар-птицы, а саркофаги с мумией внутри вкладывались один в другой, как матрешки.
Я снова приставал к отцу:
– Значит, после смерти каждый становится Осирисом?
Он проверял тетрадки за столом и кивал мне головой:
– Да.
Я не унимался:
– И Пушкин Осирис?
Он снова кивал:
– И Пушкин. Не мешай.
Остановиться я не мог:
– И ты Осирис?
Отец откладывал перо, смотрел на меня и улыбался:
– Нет, я ведь еще не умер.
– А когда ты умрешь?
Он смеялся. И вдруг говорил зловещим шепотом:
– А где вчерашняя газета?
И тогда наступали счастливейшие минуты. Мы сворачивали из старых газет дубинки и начинали колошматить друг друга, гоняясь по комнатам.
А ведь я уже старше тебя, мой водохлеб. Где ты?
Он всегда пил только одну чистую воду из графина, стоявшего на обеденном столе. Отец говорил:
– Человек на 80 процентов состоит из воды, а не из чая с лимоном или кофе со сливками.
Ну вот, хотел набросать черновик curriculum vitae [5] , а получилось что-то à lа Карл Иваныч.
Принимаю. Входит девочка, робко, бочком, испуганная, глаза на мокром месте, нос красный, распухший.
– Что же вы там встали? Смелее, смелее, проходите, присаживайтесь.
Села на краешек.
Взглянул на визитную карточку.
– Значит, это вы, мадемуазель, и есть Лунин Павел Петрович?
Смутилась еще больше, вскочила.
– Это мой отец, мы с ним выступаем вместе. Но все это недоразумение, папа ни в чем не виноват! Это какая-то ошибка!
Насилу усадил:
– Да успокойтесь вы, ради бога!
Сморкается, шмыгает носом, вот-вот разревется.
– Вы даже не можете себе представить, как все это ужасно!
– Милая моя, – отвечаю, – уверяю вас, я легко могу себе представить все на свете. Ну, рассказывайте, посмотрим, чем я могу вам помочь.
– Мой отец… Он… Его…
Вот и рыдания. Лицо прячет в платке, плечики дрожат, оттопыренные уши полыхают.
– Да прекратите вы, наконец! Как вас зовут? Выпейте воды!
Шепчет чуть слышно:
– Аня…
– Вот видите, и у меня дочка Аня, Анечка. В два раза вас меньше, а так не плачет!
Сначала отказывалась, потом выдула целый стакан.
Смотрю, как она пьет, как, извинившись, встает, подходит к зеркалу, чтобы привести себя в порядок, как пудрит по-взрослому нос, как проступает сквозь облегающее платьице резинка пояса для чулок. И знаю наперед все, что скажет. Умоляю, скажет, спасите моего ни в чем не повинного отца, убившего третьего дни при невыясненных обстоятельствах под гудок далекого курьерского до сих пор не опознанное тело, небось читали в газетах, везде про это пишут. Да-да, конечно, читал, еду позавчера на дачу полуденным сентябрьским поездом, солнце прошибает вагон насквозь, а вдоль насыпи тополя, и вот газета то вспыхнет, то погаснет, не «Волжский вестник», а морской семафор: точка-тире, точка-тире. Глаза болят.
– Следствие, насколько мне известно, Анна Павловна, не располагает какими-либо серьезными уликами против вашего отца. Все так неопределенно, запутанно. Неизвестно ни кто явился жертвой, ни мотивы преступления. На догадках нельзя построить серьезного обвинения, потому и мерой пресечения господину Лунину избрана лишь подписка о невыезде.
– Поймите, это удивительный человек, он совершенно не способен на такое!
– О, милая девочка, вы даже не знаете, на что способны эти удивительные люди! Впрочем, простите. Я лично глубоко убежден в полной невиновности вашего отца. Разумеется, это всего лишь огорчительное недоразумение. Уверен, что в ближайшее время обстоятельства этого неприятного дела вполне следствием прояснятся и полиции придется принести вам извинения. Если же дело, паче чаяния, все-таки доберется до суда, что ж, благодарен за доверие, которое вы мне оказываете. Не сомневайтесь в моей поддержке. Дело абсолютно выигрышное. Я сделаю все, чтобы Павла Петровича оправдали. Кстати, а что же он сам не пришел?
Вроде успокоилась, радостно кивала головкой, а тут опять встрепенулась, испуганно пролепетала:
– Он плохо себя чувствует. Он болен. У него температура.
– Что ж, передайте ему в таком случае мои искренние пожелания скорейшего выздоровления.
Вскочила, растерянно зарделась.
– Деточка, что еще?
Протягивает конвертик.
– Что это?
– Здесь пятьдесят рублей. У нас больше нет.
– Спрячьте!
Сует конверт мне на стол под бумаги.
– Что вы делаете? Заберите немедленно деньги!
Испуганно мотает головой.
Взял конверт и засунул ей в сумочку.
– Возьмите хоть контрамарки! – встрепенулась. – Приходите с дочкой, мы выступаем в театре Зимина. Вам очень понравится.
– Забавно. И когда же?
– Да хоть сегодня вечером.
– Позвольте, но ведь ваш отец болен.
– Вы не понимаете, он артист. Он не может не выйти на сцену, когда выход уже объявлен!
Шмыгающая носом Аня, тебе кажется, что этот человек, к которому ты пришла, большой, сильный, благородный. На его речи ходит по билетам публика. Волжская знаменитость, к которой обращаются за помощью, когда в семью приходит горе. Последняя надежда. А он, может, обгрызенного твоего мизинца даже не стоит.
Завтра:
К зубному.
Сфотографироваться.
Заказать у Толбеева книги по каталогу.
Смотреть закладные по делу Е.
Вечером – театр Зимина (?).
Никуда нельзя пойти, чтобы не встретить знакомого. Нынче в Зимина, в гардеробе. Суета. Мокрые зонты, плащи. Со шляп течет. Театральные запахи: из зевающих дамских сумочек, от пыльных плюшевых диванов, от намокших волос гимназисток. Из буфета тянет жареным кофе.
Все смотрят на мою девочку. Иду гордо, веду ее за ручку.
– Идем, Анечка, сейчас начнется.
Тут К.К.
– А вот и Александр Васильевич собственной персоной! А крошка ваша как вымахала! Ангелочек наш! Кавалерист-девица!
Лопочет что-то с восклицательными знаками. В бороде крошка, на галстуке пятна щей. Покойница, небось, переживает, смотрит сейчас откуда-нибудь из зеркала на своего вдовца и сокрушается – без нее ничего не может, совсем опустился.
– Вот моя-то на вас бы, Александр Васильевич, порадовалась! Уж она в вас души не чаяла! А народа-то смотрите сколько пришло! Говорят, начинал при пустом зале, а теперь – битком. Публика-то у нас сами знаете какая. Им бы все на злодея поглазеть. А порядочный человек – зачем ей нужен? Вы уж на сороковины загляните. Ей будет приятно.