Мать вошла и спросила:
– Ты что, смотришь футбол?
Он ответил:
– А что мне делать?
И в самом деле…
Хоронили меня через два дня.
Снег почти сошел, бежали ручьи. Земля была влажная, тяжелая, и это производило удручающее впечатление на живых.
Рядом было несколько свежих могил, украшенных искусственными венками, а сверху покрытых целлофаном.
Сойдут дожди и грязь, целлофан снимут, и могилы будут иметь нарядный вид.
Земля застучала о мой гроб.
Холмик получился маленький, едва заметный над землей. Его засыпали живыми цветами, и это было лучше, чем венки, хотя венки практичнее.
А потом я увидела Бога.
Он был молодой и красивый.
Я подошла к Нему в длинном блестящем платье и посмотрела в Его глаза.
– Прости меня, – сказала я.
– Люди просят, чтобы я оставил их на земле подольше, а ты взяла и ушла сама. Зачем?
– Я не видела выхода.
– А это выход?
– Здесь нет вариантов. Я устала от вариантов.
– А потерпеть не могла?
– Я не могла смириться и не могла ничего изменить.
Что-то тревожащее достало меня из прежнего существования, и я заплакала.
Он погладил меня по волосам:
– Не плачь, я жалею тебя. Видишь, я тебя жалею.
– Я тебя звала. Я ждала, что ты нас рассудишь. Почему ты меня не слышал?
– Я тебя слышал. Я тебе отвечал: потерпи, все пройдет.
– А прошло бы?
– Ну конечно. И все еще было бы.
– Неужели было бы?
– И еще лучше, чем прежде.
– Но почему же я тебя не слышала?
– Потому что Любовь в тебе была сильнее, чем Бог. Ты ее слышала.
Бог провел ладонью по моей щеке, стирая слезу.
Он был высокий, длинноволосый, похожий на современных молодых людей. Только глаза другие.
Над нами, как блестки на моем платье, искрилась звездная пыль.
– Что ты хочешь? – спросил Бог.
– Я хочу увидеть Его.
Бог повел меня по Млечному Пути. Потом остановился и, взмахнув рукой, выпустил мою душу.
Моя душа долго летела во мраке, потом окунулась в свет.
Покружилась над его домом и влетела в раскрытую форточку. Присела на подоконнике.
Он сидел за столом и играл с дочерью в «подкидного дурака».
Я осторожно подошла к нему и заглянула в карты.
Он проигрывал. А я не могла ему подсказать.
Он позвонил через два дня. Как обычно.
Я подняла трубку.
Он молчал. Но я его узнала. Я сказала:
– Вот я умру, и ты проиграешь свою жизнь.
– Ты помрешь, как же… – отозвался он. – Только обещаешь…
Мы снова замолчали. Мы умели вот так молчать подолгу, и нам не было скучно. Мы стояли по разные концы города и слушали дыхание друг друга.
Ночью мне приснился мой умерший отец. Он сказал странную фразу: «Отдай ботинки Петру».
Я, наверное, спросил бы у него: «Почему?» Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас, или вечер, или глубокая ночь.
– Вас к телефону, – объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в ее «Вас к телефону» я различал еще один грамм подтаявшей надежды.
– От меня ушла жена, – сказал в трубку Вячик.
– А который час? – спросил я.
– Восемь.
– А когда она ушла?
– Не знаю. Я проснулся, ее нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись». Запомнил?
– Запомнил, – сказал я.
– Повтори, – не поверил Вячик.
– «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись».
– Ты пропустил: «Он сдался, делай с ним что хочешь».
– Это лишнее, – сказал я.
– Почему?
– «Делай с ним что хочешь» и «он на все согласен» – одно и то же.
– Да? Ну ладно, – сказал Вячик. – Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик – руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода – это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остается в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошел на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын – младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
– А отец тебя обнимал? – спросила она.
– Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
– Ну? – спросил Вячик.
– Что «ну»?
– Звонил?
– Нет.
– Понятно, – догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
– Она еще хуже, чем ты о ней думаешь, – сказал Вячик. – Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только тогда, когда втопчет меня в землю… Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
– И ты не звони, – попросил я.
– Почему?
– Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
– Да, – согласился Вячик. – Но меня может сделать счастливым только она одна.
– Ну ладно, – сказал я после молчания. – Как там про крылья?
– «Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на все согласен. Только вернись», – проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла, подбоченясь, над трезвонящим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным акцентом:
– Хелло… у, – и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на себя в зеркало.
– Вот бросит он тебя, куда денешься? – спросил я.
– А кто это? – без иностранного акцента спросила Галя.
– Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячик действительно тебя бросит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из канцелярии Высшей Справедливости.
– Куда все, туда и я, – ответила Галя.
– Все работают. А ты работать не любишь.
– Я буду петь.
– Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лежа или стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
– Но я больше не могу, – сказала она упавшим голосом.
– Можешь.
Я положил трубку и пошел досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять поссорятся.
Я лег и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущенными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит, прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным голосом.
– Ты чего? – спрошу я.
– Я не спала, – скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
– И напрасно, – скажу я. – Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг да около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика – единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик – мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос – каков он на срез: круглый или продолговатый…
– Вас к телефону, – позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
– Ты билет взял? – спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
– Взял, – сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.