Ознакомительная версия.
32
Днем прилетели Нина и дядя Семен. Леха, их сын, с которым Матвей в глубоком детстве разукрашивал стены содержимым горшка, не смог приехать.
– Дочка родилась третья, – пояснила Нина с усмешкой, – никак не могут внука нам выстругать. Пока жена в роддоме, Лехе на похороны нельзя.
С последней встречи сестра сильно сдала, а может, ее старили волосы, выкрашенные для большого выхода в люди в иссиня-черный цвет. Деловито обойдя комнаты, она распределила, кого куда разместить из тех, кто нагрянет к ночи, и умчалась в соседский штаб помощи к тете Гертруде брать в свои руки бразды правления. Нина небезосновательно считала себя незаменимой в ритуальных семейных мероприятиях. Дядя Семен прилег отдохнуть с книгой и через минуту захрапел.
В четыре часа Матвея пустили в больнице к папе. Он лежал, завернутый в одеяло по грудь, как младенец в пеленку. Лицо поблекло, словно его подбелили, волосы вились над головой серебристым дымком. Ввалившиеся глаза тоже посветлели. Стянутые лаком сухости губы, похожие на упавший полумесяц, перевернулись в растерянной улыбке, и от уголков к подбородку морщинами пробежала печаль. Матвей присел на край койки, погладил папину непривычно мягкую, синюшную от введения стента руку.
– Матюша. Вот и стал я недокомплект… С утра тебя ждал, хочу рассказать, как все было. Костя ушел легко.
Матвей понимал, что мысли осиротевшего Снегиря полностью заняты самым невозможным событием в жизни и, пока свежа рана, он ни о чем больше не способен говорить, но в голове крутилась рекомендация врача: «Позитивный настрой».
– Может, потом?
Папа строптиво качнул головой:
– Сейчас. Я могу рассказать это только тебе, и только сейчас, а то лопну. Подставь, пожалуйста, подушку под спину.
В обычно звучном голосе слышалась слабость. Выражение лица тем не менее не было горестным – напротив, странно повеселело.
– Слушай и не перебивай, могу сбиться. Я готовился.
– Слушаю.
– Косте вздумалось прогуляться вечером в парке, и давай меня уговаривать – луж нет, дорожки посыпаны песком, фонари, вечер теплый… Уломал. Прошлись по набережной, постояли на мосту. «Смотри, – говорит, – какой город красивый в темноте, как елка в Новый год. Помнишь, Мишка, нашу елку в три года?» Я говорю: «Конечно, помню. Мама купила мороженое, и мы заболели ангиной». Он засмеялся: «Ты совсем не то запомнил, а я помню, как папа включил гирлянду, зажглись огоньки, и я закричал от счастья, а ты описался». Детство, в общем. Вид у Кости был радостный, но меня-то не обманешь, сердце у него нехорошо стучало и в мое отдавалось рикошетом. Спросить опасался, сам знаешь, как сердился из-за таких вопросов. Налюбовались на город, пошли обратно, но не домой, Косте захотелось посидеть на скамейке в роще. Вспомнили старых друзей, молодость, то, се, – не буду пересказывать, тебе неинтересно. Я озяб, Костя тоже, а вставать, вижу, не собирается. «Возьми, – говорит, – себя в руки, я тебе сейчас одну важную вещь скажу. Мы с тобой, Мишка, классную жизнь прожили. Не великую, не геройскую, обыкновенную жизнь, но по-человечески классную. Не завидовали никому, чужого не брали, и войны, слава Богу, не нюхали – не пришлось никого убивать. Мы с тобой рано поняли, что не всегда хорошо к чему-то безоглядно стремиться, а можно радоваться жизни такой, какая она есть, со всеми ее бебехами, бабёхами и прибабахами. И мы с тобой радовались, Мишка. Никакого загадочного смысла в жизни нет, который все ищут. Смысл – в ней самой. Тебе ее дали, подарили способность чувствовать красоту музыки, стихов, вообще – красоту, вот в чем смысл, и чтоб самому не плодить безобразия. Я, Мишка, жизни вдвойне благодарен – за тебя. Все у нас было вдвойне, и даже в самые дурные наши дни я ни на миг не пожалел, что у меня есть ты». Я говорю: «Ты о чем? С чего вдруг зафилософствовал?» Он мне: «Дай досказать! Заруби на нашем фамильном носу: тебе придется жить за двоих, глупый ты пингвин и осел Насреддина. Каждое утро повторяй: «Здравствуй, жизнь, я люблю тебя за двоих». Таких утр, я знаю, будет много, назло статистике по продолжительности жизни российских мужчин. Больше двадцати лет утр, заспор. Ты мне после них бутылочку коньяка с собой прихватишь… Короче, не смей хандрить! Я запрещаю». Он это сказал, а сам еле дышит, и я заплакал. Я же еще на мосту начал подозревать, но не верил, что Костя придумал прогулку, чтобы попрощаться с городом, с нашим двором, и в рощу увел меня потому, что наверх бы уже не сумел подняться. Мой брат ускользал от меня, а я ничего не мог с этим поделать. Он сказал – прекрати, мужчины не плачут. Он мне с детства так говорил. И я пообещал, что изо всех сил буду жить за двоих, заставлю себя пить дурацкие таблетки и выполнять предписания врачей. Я всегда Костю слушался, он же старший… Матюша, ты что? Ты плачешь?! Не смей плакать при мне!.. Потом Костя сказал: «Я сейчас закругляюсь, Мишка, но всегда буду с тобой. Ты не верь, что меня больше нет, – и засмеялся. – Весь апрель никому не верь. Пусть вся жизнь у тебя будет как одна длинная, красивая апрельская весна». Я до этого, между прочим, все равно не верил, что он всерьез, не хотел верить, а тут впал в панику и позвонил Эльке. Смотрю: Костя насквозь глядит. Сквозь меня. Я трясу его: Костя, Костя! Не слышит. Взгляд застыл, знаешь, как на фотографии: «Остановись, мгновенье». Но я все-таки поймал фокус, и он мне улыбнулся. Успел… А дальше ничего не помню. Очнулся в «Скорой», Элька рядом, я сразу сказал ей: «Костя умер легко», чтобы не плакала. Хотя Эльке позволительно, она – женщина…
Папа выговорился и устал, но горечи на его лице по-прежнему не было. Матвей решил отложить разговор об Анюте и Федоре – рано. Папа еще не совсем возвратился из того времени, когда остановилось мгновение его близнеца.
– Завтра не приду, пап.
– Да. Я знаю, – вздохнул он.
После суровой белизны больницы город казался цветной мозаикой, парящей в небе. В забранной камнем земле шевелились спутанные клубки корней. Первенцы зеленых побегов прорывались под деревьями, в трещинах асфальта, – живое хотело жить.
«Я хочу умереть под черемухой, пусть цветы из меня растут»…
Матвей ехал домой, радуясь мудрости дяди Кости. Это ж надо додуматься – обставить свою смерть так, чтобы она поборолась с болезнью брата и заставила его жить! Дядя Костя не мог соврать. Он только для газеты фотографировал парчовые пиджаки, а в жизни не врал никогда.
Вечером, рассматривая альбом «гинекологического» древа Снегиревых-Ильясовых, Нина болтала без умолку. Вспомнила бабушку Мариам-апу, деда Матвея, поахала над собственным снимком:
– Это я в Сочи! Красивая была… А тут мы с Сеней молодые. Он тогда на говновозке работал, называл себя «золотарем» и читал всем из Маяковского: «Я, ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный…» Теперь за нашим садом-огородом ухаживает. Говорит, на хорошем навозе все растет не хуже, чем яблоки на Марсе!
«Королева любопытства», как называл Нину когда-то дядя Костя, держала в своей феноменальной памяти не только номера телефонов всех родственников, но и обстоятельства их сегодняшнего статус-кво. Страницы старого альбома вдохновляли сестру на новую информацию о том, что, например, Айгуль Ильясова, выигравшая когда-то в телевизионном конкурсе красоты, вышла замуж в четвертый раз, супруг младше ее на семнадцать лет, боготворит жену и не знает о своих многочисленных рогах. А сын дяди Романа, пианиста, тоже музыкант, коллекционирует женщин, о которых говорят либо с придыханием, либо с матерком, – третьего не дано.
– Тебе, Матюша, наверное, известно, что все мужчины Снегиревы – бабники. Это у вас потомственное, как нос. У нашего деда, по секрету скажу, дочь была от секретарши начальника, я пробовала с ней списаться, да как-то не пошло. А нос, сам знаешь, повторяется в семье с завидной регулярностью и ветхости не подлежит. Вокруг него на лице все дрябнет, виснет, а он стоит гордый, как на севере диком сосна. Одному Бориске нос в спорте исковеркали. Хорошая фотография. – Нина погладила снимок. – Здесь Бориска с Лидой молоденькие совсем. Бедная, толстая наша Лидушка… А видел ты Борискину вторую жену? Нет? Он всего два года вдовел. Мы на свадьбу приехали и чуть не рухнули: невеста опять в два раза его шире! Ну, о вкусах не спорят, а характер у Светки золотой.
Родственники начали прибывать к ночи. Все подряд обнимали-целовали Матвея, шептали в ухо: «Мужайся», подразумевая, кроме смерти дяди Кости, папу в больнице. Жена дяди Бориса Светлана действительно оказалась «жиртрест», но гораздо моложе и симпатичнее покойной тети Лиды. Красавица Айгуль нисколько не изменилась с последней встречи на юбилее у дедушкиной сестры и выглядела, по сравнению с Ниной, ухоженной. Скоро квартира превратилась в сумасшедший дом: кто-то оживленно делился новостями, кто-то плакал, бесконечно хлопала крышка унитаза, спускалась вода. Забравшись с ногами на подоконник Матвеевой комнаты, Айгуль невозмутимо красила ногти. Нина, проходя рядом, бросила:
Ознакомительная версия.