Ознакомительная версия.
Ждан не мог позабыть, когда он впервые нашёл в альбоме репродукцию картины Клода Моне «Море». Ему тогда показалось, что он не столько увидел, сколько услышал и почувствовал море. Оно было везде: рядом, в соседнем помещении, где-то далеко, в ином времени, в другом измерении. Чувствовался горький морской воздух, лёгкая водяная пыль влажно касалась губ, оставляя на них неповторимый вкус моря. Шум волн разбивающихся о берег стоял у него в ушах – Ждану даже казалось, что море разговаривает, может быть даже спрашивает его о чём-то. Ждан тогда ещё почти ничего не знал о мире, в который пришёл, но уже много знал о море, около которого он жил и которое было рядом, прямо за дверью его дома. Но, вглядываясь в лазурное бескрайнее пространство, которое едва сдерживали цепкие берега, Ждан почему-то ощущал, что о мире он уже знает всё, только не всё может сразу вспомнить, и не всё может внятно объяснить. И что ему не какой-нибудь десяток лет, а тысячи и тысячи лет, что он ровесник самому Архею, а ребёнок – лишь по недоразумению.
Конечно, эти знания, если можно так назвать то, что не проверено опытом, имели характер интуиции, но она проявлялась лишь тогда, когда Ждану удавалось раствориться в своём окружении, стать даже не его частью, а им самим, ощущая себя одновременно и в непрерывном движении непостоянной воды, и в тяжёлой неподвижности дремучих камней, и в непреклонности упрямых деревьев, спускающихся по склонам гор к морю. Мир оставался прежним, но становился многомерным: в нём исчезали случайности, которые прослеживались как звенья длинных цепочек событий, имеющих и свою логику, и непосредственные связи со всем остальным – произошедшим, происходящим, и с тем, что ещё только должно произойти. Это было похоже на молитвенное состояние верующего, посетившего храм: останавливалось время и размывалось пространство, общее становилось частным, а частное общим, ничем невозможно было пренебречь и всё казалось исполненным значения и тайного смысла. Но стоило лишь обособиться, вновь обрести в себе прежнюю волю и характер, как возобновлялся бег времени, возвращалось пространство, оставляя тебе крошечный клочок суши, частное начинало не пересекаться с общим, а в иконах становилась заметной плохая живопись и мутный восковой налёт от чадящих свеч, неразличимый прежде. Как целое никогда не равняется сумме его частей, так и человек никогда не равен самому себе, во многом будучи зависим от того, к чему он в данный момент обращён. Соприкасаясь с неизвестным, человек стремится его понять в образах и представлениях своего прошлого опыта, и, если ему это не удаётся, меняется сам. Художник, по праву своего ремесла, всегда сталкивается с неизвестным, даже, если это, казалось бы, хорошо знакомые всем вещи и предметы, но только остраняя их, показывая невидимые их грани, он решает свою основную задачу – постижения окружающего мира посредством своего живописного языка, нередко не менее сложного, нежели язык математических формул.
Ждан прекрасно это знал, но, несмотря на неудовольствие академических педагогов, более всего полагался на случай, будучи искренне убеждён в том, что случайностей не бывает. Хотя, с другой стороны, Ждан признавал и существование иного, где случайности не имели никакого отношения к законам, по которым существовал этот понятный и объяснимый мир, где мёртвая вода плескалась вокруг мёртвой земли, и где на границе мёртвых льдов зарождался бездушный ветер, накрывавший немую каменную пустыню с зябнущими людьми, взявшимися среди всего этого небытия неизвестно откуда. В этом мире всё было определено количественно, поделено на выверенные отрезки и объёмы, и все величины являлись конечными и рациональными числами. На этот мир не взирал с недоступной высоты фиолетовый ангел с глазами, грустными, как чёрные озёра, и не возникал в сияющем небе солнечный ангел, посылающий уверенность и силу в страждущие души.
Какой из этих двух миров правильный Ждан не знал. Первый существовал согласно презумпции естественности и был официально признан, второй – Ждан ощущал каждой клеткой своего существа. В той или иной степени подобное раздвоение испытывал всякий, с кем Ждану приходилось когда-либо общаться, но здесь, на острове, это проявлялось наиболее ярко, часто в форме болезненных суеверий. В этом Ждан убедился позже, когда узнал о странной, заброшенной дороге, проложенной от реликтового озера, у западного маяка.
Наконец-таки и сюда, на край земли, пришла весна, через торфяные озёра и еловые леса, пёстрые тундры и белые ручьи, тяжёлые морские туманы и шельфовые острова. Она пришла внезапно, вместе с разрушением заключающей в себе сушу ледяной скорлупы, которую снесли в океан разбуженные солнцем горные реки. Скорлупа слетела с островного плато с оглушительным рёвом, ворочая прибрежные камни и ровняя утёсы. Вода вскипала у берегов, морские птицы беспокойно кружили в воздухе, издавая плачущие пронзительные крики, дремавшие всю долгую зиму сели пришли в движение, с царапающим шорохом камни стекали вниз, стараясь догнать гибнущий лёд. Через несколько часов всё стихло и можно было спокойно наблюдать преобразившуюся землю, усеянную, словно крошечными бутончиками тюльпанов, жёлтыми почками карликовых берёз.
Вот тогда-то Ждан и обнаружил ровную, мощеную гладким камнем дорогу, уходящую за горизонт. Ждан сразу же вспомнил разговор с Мышалым, в котором тот упомянул о «чёртовой» дороге, не ведущей никуда.
– Будешь у маяка, пойди посмотреть на наш Млечный Путь, чёртову магистраль, ведущую прямёхонько на небеса, – Мышалый поудобнее устроился на стуле и сделал многозначительную паузу. По всему было видно, что он имеет сообщить нечто совершенно исключительное, важное, до сего времени по тем или иным причинам остававшееся вне упоминания.
– Магистраль? Разве здесь есть дороги? – Ждан уже привык, что единственным транспортом на острове является вездеход, да и кому бы пришла идея строить стационарные дороги там, где снег лежит десять месяцев в году.
– Брось ты это, – встрепенулся Петрович, какая дорога? Ну, выложен небольшой пятачок у озера, а ты лучше к маячнику зайди. У того всегда коньячок для хорошего гостя найдётся. Мышалый усмехнулся и даже не обернулся в его сторону.
– Ну, это кому что, кому и пятачка хватит, чтобы спотыкнуться и нос разбить, а кому идти, идти и видеть такое всякое, что никак до конца добраться не выходит.
– Если ты это о себе, то тут дураков нет, – не унимался Петрович. Это всё коньяк, а что маячник липшего болтать не будет, так это нам и так хорошо известно.
Мышалый явно был настроен на продолжение разговора о загадочной дороге, но вести беседу при Петровиче ему тоже не хотелось. Однако ни завтра, ни потом, Мышалый не возобновил темы, которой он явно желал удивить Ждана, и к которой, безусловно, имел некоторое касательство. Но Мышалый не упоминал о дороге вовсе, точно и не было того начатого разговора. Да и никто и никогда не говорил ни о какой дороге, но ведь если она была, то всяк бы должен был уведомить Ждана, о ней, как о местной достопримечательности. «Сойдёт снег, там буду, и сам посмотрю», – решил Ждан и перестал думать об этом.
Дорога была вымощена тёмным гладким камнем и начиналась непосредственно от воды. Булыжники тесно примыкали друг к другу, почти без зазора, а дорожный край представлял собой ровную линию, выложенную крупной морской галькой. Дорога тянулась очень далеко, к горизонту, и действительно создавалось впечатление, что она поднимается к небу. Собственно, ничего такого особенного в увиденном Ждан не обнаружил, разве что каменная мозаика, сливаясь в отдалении в сплошную серую полосу имела необычный перламутровый блеск.
Это обстоятельство почему-то очень встревожило Ждана, и, скорее всего, не оттого, что гранит, которым преимущественно была выложена дорога никогда не имеет перламутрового отлива, а, скорее, потому, что перламутр – это тот материал, который Ждан любил больше всего. Так созвучный стихии, его породившей, перламутр никогда не представлялся Ждану мёртвой материей. Вечно переливающийся, мерцающий, он хранил в себе тончайшие мимолётные и вибрирующие радуги моря, его цветные всполохи, чистые и прозрачные цвета, которые нечасто увидишь в окружающем мире. На него можно всегда смотреть сколь угодно долго и можно даже послушать, стоит лишь наклониться к узорчатой створке раковины – покинутой хижине морского моллюска, теперь навечно занятой беспечными фантомами моря.
– Как дела, где сейчас занят, чем живёшь, – различимы вопросы среди монотонного морского шума, вопросы, на которые совершенно необязательно отвечать, ибо тот, кто их задаёт, знает гораздо больше, чем ты. Знает, что твоя память, твоё прошлое, тоже чем-то похоже на непостоянную перламутровую поверхность – всё искрится, дышит, меняет свой знак, цвет, смысл… Дальнее становится ближним, горечь не горчит, радость не обжигает – и есть только это острое мгновение между вдохом и выдохом. Кто ты – неважно, чего ты достиг – не имеет значения, и есть ли кто-то думающий и помнящий о тебе – тоже не так существенно. И кажется, что было всё, что когда-то прикасалось к памяти – придуманное и прочитанное, чаемое и иллюзорное. И кажется, что ничего не было из пережитого: ни разочарований, ни неудач, ни предательства. И жёсткий контур Судьбы, и мягкий абрис Несбывшегося тонут в пульсирующем, перламутровом свете, рассыпаясь в невесомую горящую пыль, заполняя всё пространство между вдохом и выдохом.
Ознакомительная версия.