– Могли стащить, – объяснила она, вернувшись.
– Ага… – беспечно сказал строитель.
– А вы есть хотите? – тихо спросила Наташа.
– Ужас! – сказал Толя, и всем стало весело.
Когда половина бутылки была выпита, Толя первый раз посмотрел на Наташу и сказал:
– Вчера попал в одну компанию, там такая девочка была… И парень с ней в кожаных штанах. Вам бы он не понравился.
– Почему? – спросила Наташа.
– Потому что вы серьезная.
«Как раз понравился бы», – подумала Наташа, но ничего не сказала.
– Ну, ну… – Ирка обрадовалась, что Толя заговорил.
– Он пижонить начал, говорит: в каждом человеке девяносто процентов этого… Ну, сами понимаете.
– Чего? – не поняла Ирка.
– Дерьма. А я ему говорю: «Ты не распространяй свое содержание на других».
Толя замолчал. Наташа поняла, что он обижен и переживает.
– Не обращайте внимания, – сказала она.
– Да вообще-то, конечно, – согласился Толя.
– Вы где живете?
– Нигде.
– Как это «нигде»?
– Очень просто. Плаваю – и все.
– А дом-то у вас есть?
– Был, а теперь нет. Давайте выпьем.
Все подняли рюмки.
– Жена сказала: «Надоел ты мне». Я и ушел.
– Жалко было? – спросила Ирка.
– Чего?
– Жену.
– Жалко. – Толя прищурился. – До слез жалко. Однажды ночью просыпаюсь и плачу. Слезы текут, ничего поделать не могу. Думаю: Господи, да я ли это…
Все замолчали, думая о своей жизни, и только Ирка не умела думать о себе.
– Неужели никак нельзя было? – Она посмотрела на Толю.
– Наверное, нельзя. Я без жены еще как-то проживу. А без своей работы – нет.
– Понятно, – сказала Наташа. Ей это было понятно.
Ирка включила приемник. Заиграл симфонический оркестр.
У Толи глаза были голубые, а волосы русые. За его спиной висела занавеска, а за занавеской лежал город – далеко, во все стороны. А после города кончались дороги и начинались поля и деревни, потом другие города.
Наташа вдруг кожей ощутила это все: расстояние и бесконечность.
– Так-то ничего бы, – сказал Толя, – плохо только, писем нет. Когда на корабль письма приходят, как будто веревка от земли протягивается. Не утонешь, ни фига с тобой не сделается. А когда писем нет…
– Хотите, я вам напишу? – предложила Наташа.
Толя промолчал. Ему не нужны были Наташины письма. Вот если бы написала жена или в крайнем случае девочка – приятельница парня в кожаных штанах.
Толя многое умел: ходить на медведя, опуститься на дно в скафандре. Он умел интересно жить, но не умел интересно рассказать об этом. И не в силах был поменять то, что он может, на то, чего не может.
– Ничего, – сказала Ирка, – все будет хорошо.
Ей хотелось, чтобы у всех было все хорошо.
Соседская девочка собиралась в детский сад. Она вытаскивала на середину комнаты все свои игрушки и разговаривала с ними. Слов было не разобрать, но звук голоса и интонации доносились четко. Дом был блочный, слышимость хорошая.
Наташа лежала с открытыми глазами, слушала девочку и думала о себе. О том, как три года назад Игорь сделал предложение, она согласилась в ту же секунду, потому что Игорь был не халтурщик – они много бы переделали в жизни хороших дел. А на другой день он позвонил, извинился и сказал, что передумал.
– Не сердишься? – спросил он.
– Да ну, что ты… – сказала Наташа. – Конечно, нет…
Говорят: война… А бывает, что и в нормальной жизни, среди гостей и веселья, все может кончиться одним телефонным звонком.
– Сни-ми-и! – кричала сверху девочка. Ей что-то надевали, а она протестовала.
В комнату из кухни вошла Наташина мама. Она работала медсестрой в больнице, любила тяжелобольных и презирала тех, кто болел несерьезно. Она любила людей, которым была необходима.
Мать послушала, как кричит сверху девочка, и сказала:
– Господи, всю нервную систему ребенку расшатали… – Если бы у нее была своя внучка, она ни за что не шатала бы ее систему, а жила только ее интересами.
– Мам, – сказала Наташа, – хочешь, я ребенка рожу?
– От кого?
– От меня.
– Идиотка! – сказала мать.
– Ну что ты ругаешься, я же только спрашиваю.
Зазвонил будильник, отпирая новый день.
Училище размещалось в старом особняке. Раньше в этом особняке жил обедневший дворянин. Комнаты были тесные, лестница косая. Наташа любила эти комнаты и лестницу, коричневую дверь с тугой и ржавой пружиной, тесноту и пестроту звуков.
В самой большой комнате, которую дворянин прежде называл «залой», а теперь все звали «залом», занимался хор.
Здесь все как обычно: та же декорация, сорок стульев, рояль. Те же персонажи – сорок студентов, концертмейстер Петя. Концертмейстер – профессия не видная. Например, по радио объявляют: «Исполняет Лемешев, аккомпанирует Берта Козель». Лемешева знают все, а Берту Козель не знает никто, хотя объявляют их вместе.
В консерватории Петя учился тремя курсами старше, его звали «членистоногий». Было впечатление, что у Пети на каждой руке по два локтя и на каждой ноге по два колена и что он весь может сложиться, как складной метр. Сразу после звонка отворяется дверь и появляется следующее действующее лицо – декан Клавдия Ивановна, за глаза – «та штучка». Она окончила университет, к музыке никакого отношения не имеет, не может отличить басового ключа от скрипичного. Осуществляет общее руководство.
Принцип ее руководства состоит в том, что раз или два раза в год она выгоняет какого-нибудь отстающего и неуспевающего. Раз или два раза в год под косой лестницей бьется обалдевшая от рыданий жертва, а вокруг тесным кольцом в скорбном и напряженном молчании стоят друзья-однокурсники, и каждый предчувствует на этом месте себя.
Сейчас «та штучка» вошла и села возле дверей на свободный стул. Студенты и студентки выпрямили позвоночники, как солдаты на смотру.
Наташа не обернулась. Пусть декан беспокоится, и царственно откидывает голову, и изобретает принципы. А она – дирижер. Ей нужны только руки, чтобы было чем махать, и хор, чтобы было кому махать. И хорошая песня – больше ничего. А посторонние в зале не мешают. К посторонним, равно как и к публике, дирижер стоит спиной.
– «Эх, уж как пал туман», – сказала Наташа и движением руки подняла хор.
Она внимательно смотрит на первые сопрано, потом на вторые. Идет от одного лица к другому. Это называется – собрать внимание. Но Наташа ничьего внимания не собирает. Слушает сосредоточенно: ждет, когда задрожит в груди поющая точка. Потом эта точка вспыхивает и заливает все, что есть за ребрами, – сердце и легкие. И когда сердце сокращается, то вместе с кровью посылает по телу вдохновение. Наташа до самых кончиков пальцев наполняется им, и становится безразличным все, что не имеет отношения к песне.
Наташа качнула в воздухе кистью, давая дыхание. Петя поставил первый аккорд. Сопрано послушали и вдохнули, широко и светло запели:
Эх, уж как пал туман на поле чистое-э…
Она потянула звук, выкинув вперед руку, будто держа что-то тяжелое в развернутой ладони. Потом обернулась к альтам.
…Да позакрыл туман дороги дальние… —
влились альты. Они влились точно и роскошно, именно так они должны были вступить. Наташа каждой клеточкой чувствовала многоголосие. Ничего не надо было поправлять.
Она опустила руки, не вмешиваясь, не управляя, давая возможность послушать самих себя. Все пели и смотрели на Наташу. Лицо ее было приподнято и прекрасно, и это выражение ложилось на лица всех, кто пел.
…Эх, я куда-куда-а пойду,
Где дорожку я широкую-у найду-у, где…
В следующую фразу должны вступить басы и вступить на «фа». Это «фа» было в другой тональности и шло неподготовленным. Если басы не попадут – песня поломается.
Наташа оглядывается на Петю, на мгновение видит и как-то очень остро запоминает его резкое, стремительное выражение лица и сильные глаза.
Петя чуть громче, чем надо, дает октаву в басах, чтобы басы послушали «фа» и почувствовали его в себе.
Наташа сбросила звук. Хор замер и перестал дышать. Она делала все, что хотела, и хор выполнял все, что она приказывала: могли бы задохнуться и умереть. Она держала сорок разных людей на кончиках вздрагивающих пальцев, и в этот момент становилась понятна ее власть над людьми.
В последнюю четверть секунды качнула локтями, давая дыхание, и все вздохнули полной грудью. Басы точно встали на «фа», отдали его в общий аккорд – самый низкий, самый неслышный, но самый определяющий тон.
В конце все собираются в унисон, подтягивают, выравнивают последний звук до тех пор, пока не создается впечатление, будто он рожден одним только человеком. Наташа подняла два пальца, как для благословения, и слушает, и впечатление, будто забыла – зачем стоит. Потом медленным жестом подвигает палец к губам. Звук тает, тает… сейчас совсем рассеется, осядет на потолок и на подоконник. Но Наташины пальцы ждут, и губы ждут, и глаза – попробуй ослушаться. И все подаются вперед и держат, держат звук до тех пор, пока это не становится невозможным. Тогда Наташа едва заметным движением зачеркивает что-то в воздухе и опускает руку.