– Да ты сам ни хуя не знаешь, – заводился Яковлев. – Только пиздит и строит из себя!
– У тебя просто говно, а не кайф, – отвечал Прасковьин.
– А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! – кричал Яковлев.
Все это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они, как обычно, схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
– Вот, блядь, гондовня! – вынес, наконец, свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
– Да что это, блядь, такое, а?! Да ебаный же, блядь, в рот! – восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло соленой кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они завороженно смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижерской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
– «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга. Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утесе, и прокричал: «А теперь на хуй отсюда!!!» – громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями.
Вскинутые руки Прищепина еще падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнет, сметет настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полета. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица – завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивленно воскликнул:
– Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ебаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? – и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришел Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
– Постирал? Да? – спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. – Сейчас проверим! Бегом принес, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал, как хлеб-соль, перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлестко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
– А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?! – Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин – руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку. – Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, "дедушка"!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола белье, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, "дедушка"! Прости, "дедушка»!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
– Уебывай перестирывать! – скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чем не повинную гитару.
– Дай сюда, – сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения. – А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! – с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.
Я не представлял, что бы могло нравится Прищепину. Может, уголовно-дворовые баллады, типа «Шумел бушующий камыш, судили парня молодого»? Подобного репертуара я все равно не знал. А даже если бы и знал, то не стал бы петь. Мой внешний вид слишком диссонировал с предполагаемой внешностью лирических героев тюремного шансона. Прищепин же, как я понял, остро чувствовал фальшь.
Нужен был нейтральный вариант, почти народный. Я вдруг вспомнил про Высоцкого и затянул «Коней привередливых».
Это не я ошибся с выбором. Прищепин одинаково осмеял бы всякую песню и любое исполнение. Танкисту для расправы нужно было сначала лишить меня певческой брони.
– Хуево поешь! – рявкнул Прищепин уже после первого куплета. – Не хрипло! Таким голосом только жопу смазывать! – сказал он, широко обращаясь к публике. И снова отозвались смехом «деды»…
Прищепина очень позабавила идея коек-катамаранов:
– Да, блядь, ни хуя здесь «дедушек» не уважают. Заебись порядки! «Духов» на пол, блядь!
И подал пример: раздвинул койки и разделил их тумбочкой.
На второй, обретшей самостоятельность, половине расположился дембель Олешев, и это удобство было для него как озарение.
В палате начался новый коечный раздел, в результате которого у Шапчука и Игаева мест вообще не оказалось, Яковлеву, Прасковьину и Кочуеву, словно в насмешку, оставили одну койку на троих. Только меня Игорь-черноморец по дружбе поместил между новоприбывшими «черпаками».
В ту ночь мне тоже пришлось петь. Прищепин больше не делал едких замечаний, но я осознавал, что черниговская гитара уже перестала мне быть оберегом. Прищепин «опустил» ее.
К утру вернувшийся со стирки Шапчук неслышно прикорнул на полу, освистанные Прасковьин и Яковлев улеглись в одну койку, а Кочуев просто не возвратился в палату.
Только на построении я встретил Кочуева, зеленого от усталости. Мы пошли на завтрак. Я чувствовал себя ужасно, кое-как запихал два сырника – медальки с угольными боками, политые жидкой сметаной.
Сразу после еды Кочуев, как и обещал, побежал к Руденко заявлять, что выздоровел, а я отправился за ведром и шваброй в подсобку.
В наряд мне досталось мытье полов на пятом офицерском этаже, и я возблагодарил судьбу, что там никто меня не достанет.
Смакуя покой и безопасность, я усердно полоскал в ведре коричневую от старости ветошь, она трепыхалась, как подбитое птичье крыло, распластанная, падала на перекрестье швабры.
Я шел в мокром кильватере ветоши, толкая швабру перед собой, и облезлый паркет тянулся за мной чернеющим змеем. Рыхлые половицы набухали от влаги, и в коридоре нежно пахло мокрым лесом. И так тихо было вокруг…
На обед, следуя кочуевским советам, я явился с получасовым опозданием. Это был надежный прием – «деды», как правило, ели первыми, и к нашему приходу их столы уже пустовали.
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук еще не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
– Котлеты были, – сказал печально Яковлев. – Их «деды» забрали. Танкист этот…
– Может, попросим добавки? – предложил я.
– Уже спрашивал, – безразлично вздохнул Яковлев. – Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шепотом:
– Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили … – его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошел до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель – простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0,6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко еще в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придется ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно – ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
– А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся, как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос: