2
«Природа надо мной посмеялась», – говорит он. Где бы Иван ни работал, он везде был слишком тонок для этого рода деятельности. Или слишком широк, глубок. Одиночество Гулливера. Последняя работа, которую он выполнял на моей памяти – перевод на английский язык книги генерала милиции Б. Б. пишет детективы, что естественно. Он считает их гениальными, что уже странно, но извинительно. Он номинировал сам себя на Нобелевскую премию. Это уже не нуждается в комментарии. Отправил им туда, в Стокгольм, одну из своих книг. Ждет пока. И деньги у него есть, и он заплатил Ивану аванс. Иван говорил, что ему хотелось сброситься с моста, когда он переводил новую книгу Б.
Помню, в детстве, на каникулах, приучался к режиму дня. Хотел жить по расчерченным квадратикам расписания. Вычерчивал по линейке, выписывал дела и останавливался, глядел в потолок – выдумывал что еще сделать, к чему приучиться для пользы… Оставалось много незаполненных квадратиков. Потом не мог уснуть от ожидания завтрашней, уже серьезной и взрослой жизни по режиму. А утром едва поднимался, шатаясь брел в ванну. После зарядки и кружки чая открывал учебник английского и с первыми лучами солнца сладко засыпал над ним. Теперь я не могу избавиться от этого режима, он уже сам всем дирижирует за меня, а я только подчиняюсь, как автомат и почти не участвую мыслями в том, что делаю. Мыслями я где-то далеко. Утро, я смотрю на китайцев, которые по одному, парами и целыми компаниями бодро спускаются под гору из своего общежития, «и водку пьют, как ласточки с Янцзы» Потом еду в быстром, шатающемся трамвае; светясь задними фонарями, стоит бесконечная вереница машин в пробке, а трамвай летит, в нем все качаются с остановившимися лицами, и я вижу в трамвайном окне отражение своего, такого же, как у других лица «и не живу и все-таки живу» Но как будто на другой планете или в другом году, сквозь который вижу этот год, этот трамвай… В величественном холле Примбанка между колоннами стоят аквариумы с золотыми рыбками, уже выполнившими все желания учредителей, выдоенными и сразу поглупевшими, бессмысленно пучеглазыми. Я проверяю свой счет. Прикидываю, сколько будет стоить аренда помещения. Открываю тяжелую, сосущую воздух дверь, и оказываюсь на перекрестке, зеленоватом, похожем на Мону Лизу.
Мне пришлось протиснуться мимо них, чтобы открыть ключом дверь своего кабинета. Они смотрели на меня, и жались к стенам, принимая за какого-то отдельного начальника. С нами по соседству – стоматолог, с другой стороны солярий, через коридор, напротив, управляющая кампания. Есть еще магазин, парикмахерская, центр дошкольного развития, кабинет медицинской диагностики и spa-салон. Все это на двух этажах небольшого офисного здания. Все друг друга знают и здороваются. В магазине можно взять какую-нибудь мелочь в долг. Протезист за стеной любит включать музыку, когда трудиться над своими протезами, и иногда по вечерам запирается там с медсестрой. Юноша, владелец солярия – сын той женщины, что держит парикмахерскую; 13 летний сын зубной врачихи ходит к нам на занятия и два раза в месяц его мама расплачивается с нами деньгами, полученными от своих клиентов, в том числе от парикмахерши и ее сына, которые лечат там зубы со скидкой. Мы живем почти как биологический организм или феодальное государство. Накануне праздников, все приподняты, оживлены, нарядны. В коридоре пахнет салатом. Дамы бегают в парикмахерскую, делают прическу. В непогоду, когда начинается такая метель, что я не вижу из своего окна соседнего дома с вечным курильщиком на балконе или когда налетает первый весенний тайфун и глинистые потоки, бегущие с сопки, несут с собой камни и гравий, мне бывает весело думать, что нашу офисную коммуну снесет к черту, и поплывем мы, как некий ковчег новейшего времени, со своим солярием и зубными протезами и Бог весть, когда и куда пристанем, к какому Арарату… Вода сойдет, и мы побредем по опустевшей земле, расклеивая квитанции на оплату ЖКХ и ища покупателей на зубные протезы. А я потащу портрет Абамы и стану, подобно святому Франциску, видимо, преподавать Holy Bible животным и птицам. Или лучше взять портрет королевы Елизаветы? Он у нас в другом кабинете на втором этаже. Там проходят групповые занятия. У меня пять групп и пять индивидуальных занятий. Иногда после этого я еще еду на частные уроки и под конец, вечером, когда я в бессчетный раз объясняю группу времен Simple, у меня такое ощущение, что я слышу себя откуда-то со стороны и голос мой звучит, как в колодце. Раньше мне не сразу удавалось перестроиться со студенческой аудитории на школьников, но потом я понял, что большой разницы между ними нет. И знают примерно одинаково. Когда у меня бывает свободное время, например, в автобусе, я сочиняю сказки. В этих сказках действуют английские глаголы: правильные, неправильные, модальные; стоят феодальные замки грамматических времен… Моя мечта написать книгу, которая побьет тиражи великого Голицинского в зеленой обложке. И тогда я буду благоденствовать на отчисления от переизданий. На втором этаже, в просторном кабинете с фотообоями, изображающими Тауэр и Темзу под мостом, проводит уроки директор нашей школы, жгучая брюнетка с формами секс-бомбы. Раньше она работала школьной учительницей, и старшеклассники пытались рисовать ее на уроках. English teacher Inga.
«What are you laughing about? So mysterious…» – спрашивает меня English teacher Inga, стоя на фоне нарисованной Темзы и нарисованного Тауэра, как на съемочной площадке. Я не говорю ей, что иногда под пальмами вместо мулаток, я невольно представляю ее. Это бесполезно. У нее роман с неким артистическим проходимцем, который ходит в шарфе, завязанном богемным узлом.
И отопления нет. Они топят дровами. Это в современном городе, где недавно с помпой проходил саммит АТЭС. А если в деревни поехать, думаю я… Вот живет там бабка, пенсия у нее пять тысяч, машина дров на зиму стоит шесть тысяч… И нет у нее никого кроме кошки. Сидит она зимой одна и смотрит в окно. И вот она что должна думать, когда смотрит? Это закачаешься. Это бездны. Это никакого Шопенгауэра и Кастанеды не хватит, чтобы описать, хоть примерно, что она думает. Но это, наверное, только так кажется. А на самом деле ничего такого особенного она не думает. Что-нибудь бытовое, по хозяйству, как день прожить, кошку накормить, чай вскипятить, суставы мазью натереть… Вот и день прошел. Но ведь что-то огромное стоит за этим недуманьем.
У меня только в юности так было, чтобы я целый день читал книгу и ничем больше не занимался. Всегда в такие дни был счастлив. Как будто над реальностью. Пробовал. Больше так не получается. Читаю, а думаю о другом. А вот Иван может по-прежнему. «Гений – этот внимание» сказал Кювье, сказал Дидро, сказа Ларошфуко и т. д. Как Ивану удается сидеть и, не отвлекаясь, с восхищением читать ненужную ему книгу в его бытовых, финансовых, психологических и проч. условиях – для меня загадка. Гении загадочны.
Я пошел пешком. Впереди, приближаясь, висел мост с малиновыми огоньками на верхушках пилонов. Справа по акватории шел катер с зеленым огоньком. Звук проезжающих машин отражался от здания Управления Пограничной службы. Влажные провода поблескивали над дорогой, повторяя ее плавный изгиб. Неожиданно я понял, что оставил в музее свой телефон. Я повернул назад и скоро дошел до поворота на улицу Петра Великого. Стал спускаться, снова приближаясь к подсвеченной арке Цесаревича, когда взглянув налево, увидел, что дверь кинотеатра, в котором я когда-то давно работал учеником киномеханика, открыта. Кинотеатра здесь давно уже не было, а был театр кукол. Но в открытой двери стояла та самая Галина Львовна, главный инженер, ничуть не изменившаяся. Молча, она манила меня рукой. Я нерешительно поднялся по ступенькам и вошел в темный вестибюль. Даже в полумраке я заметил, что здесь, оказывается, все осталось по-прежнему. В темноте мерцали какие-то нити, вроде серпантина или тех полос, что бывают на старой кинопленке. Какой ты робкий, – сказала Галина Львовна, улыбаясь в темноте. Я прошел в гулкой тишине до окна. Машинально глянул и остановился. Моста через бухту не было. Голова у меня закружилась… Да просыпайся ты, очнись! – тормошили меня две сестрички-киномеханики.
Вова не похож на остальных моих знакомых. Мы десять лет были соседями. Сам Вова считает, что мы с ним друзья. Подвыпив, он твердо глядит мне в глаза своими глубоко посаженными серыми глазами и произносит строго: «Ты в моем мире очень много значишь?» Что это за мир я не имею представления. Я действительно знаю Вову очень давно, поэтому всегда киваю, когда он говорит о нашей дружбе. Мы познакомились, когда он пришел к нам ставить унитаз. Вова тогда работал слесарем. Оказалось, что он живет через четыре двери от меня в том же длинном мрачном коридоре, освещенном единственной лампочкой. Это было кстати, мрак скрывал, хоть отчасти, всю эту копоть и паутину по стенам, отбитую штукатурку и сорванный с пола линолеум. Линолеум обрывали дети. На нем они катались зимой, как на санках по склону рядом с бойлерной. И, глядя на них в окно, я вспоминал картину Брейгеля «Охотники на снегу» В морозные дни от бойлерной поднималось особенно много пару. Смотрелось торжественно. До слесарей Вова был прапорщиком. В девяностые устроился в ГАИ. Это был взлет его карьеры. Он ходил перепоясанный белой портупеей, красный лицом, непререкаемый. Дарил своей супруге подарки. Однажды он подарил ей рога. Большие, оленьи. Жене это не понравилось. Но Вова объяснил, что это произошло случайно. Они с напарником, Ивановым, ехали на патрульной машине, выпивши. Пролетели на красный свет и столкнулись с другой машиной, в которой было два мужика, которые со всей дури перли на зеленый. В наказание за беспечность гаишники осмотрели багажник, и нашли там поломанную швейную машинку и рога. Прапорщик Вова взял себе рога, а напарник Иванов поломанную швейную машинку. Рога прибили к стене над кроватью. И гражданская жена прапорщика всегда смеялась, когда он рассказывал ей эту историю про рога и, смеясь, говорила ему: «Дурак ты, Вовка!» А он тоже смеялся и принимался рассказывать эту историю еще раз. И жена снова смеялась. Редко встречаешь счастливые семьи.