Ознакомительная версия.
На улице все еще довольно тепло, но уже чувствуется дыхание зимы. По утрам на город опускается туман, словно та самая старушка-соседка, что вытряхивает белую скатерть над каналом в окне напротив, покрыла ею мосты, крыши, мостовые и колокольни. Попытка сфотографировать эту соседку никогда не увенчивается успехом: стоит навести на нее фотоаппарат, как старушка Неббия, не долго думая, нахлобучивает на объектив скатерть, а сама скрывается за ставнями. Выждав пару часов, когда туман рассеется, и расшалившись еще пуще, она выливает на город бездонное ведро дождя. Вода в каналах снова поднялась и вышла из берегов. Загудели сирены. В Венеции уровень воды определяется музыкально. Всё поднимающиеся сигналы означают сначала сто сантиметров над уровнем моря, потом сто двадцать, а на нашей маленькой улочке вода уже по щиколотку. Вода прибывает. «Осада, приступ, злые волны» – и далее по тексту. Хорошо еще, что заботливая Comune di Venezia оповещает жителей заранее эсэмэсками. Впрочем, если они опять ошиблись на семь сантиметров… «Как в воду глядела», – непроизвольно скаламбурила я, бодро поднимая в очередной раз диван, скручивая ковер и водружая стол в гостиной на кирпичи. Дело, как обычно, приняло сугубо лингвистический оборот: все это немедленно отражается в нашем языке, и речь как будто наводняется. Мы знаем: «С Божией стихией царям не совладать» – и ложимся спать. Спокойной ночи. Утром мы проснемся под вой сирен, весь транспорт пустят по Большому каналу. Народ в лавках засуетится, школьники зашлепают по лужам, прохожие зацокают по настилам, а старушка-соседка, нарезвившись вдоволь, незаметно откупорит пробку, спрятанную где-то на дне Большого канала, и глядь! – все снова вернется на места так же внезапно, как началось.
Проводив детей в школу, я отправляюсь в мастерскую на Фондамента Нуове. Идти туда, даже петляя и хитроумно срезая дорогу, по венецианским масштабам – очень далеко – целых полчаса. Мастерская (бывший лодочный сарай) находится в узком проулке напротив острова-кладбища Сан-Микеле, который в этот час тает в утренней неббии, гармонично вписывая memento mori в общую красоту и простор мира. (Хотя, впрочем, едва ли это memento можно вписать куда-то гармонично – вероятно, мне просто хочется так думать.) Обычно я следую как раз маршрутом, описанным у И. Б., – «точка, перемещающаяся в этой гигантской акварели» – вдоль Фондамента Нуове. Подхожу к массивной двери-воротам, отпираю грузный замок. Иногда целый день рисую там, а иногда выбираюсь на свет божий. На следующей неделе перехожу к изготовлению офортов-иллюстраций для будущей книги.
За царапаньем офортной доски время мерится штрихами и черточками, а не минутами и стрелками. Дни этой недели слились в один дли-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-н-ный день под названием печатанье крупноформатного офорта для биеннале графики молодых художников, которая откроется завтра… не смейтесь – во Дворце дожей… Сегодня в полдень ошалелая процессия – во главе с вашей покорной, волочащей огромное произведение, замотанное в какие-то тряпки, скачущей Роксаной и семенящей Сашкой в качестве замыкающей – пронеслась по диагонали через залитую солнцем площадь Сан-Марко, распугивая голубей и туристов. Можно было подумать, что карнавал уже в самом разгаре или же что в честь праздника распустили местный приют для душевнобольных. Мы ворвались в Prigioni Antiche (бывшие тюрьмы Пьомбо), соединенные с Дворцом дожей мостом Вздохов – да-да, мне бы тоже очень хотелось развить эту метафору, но не сейчас… простите, мы жутко опаздываем, – мы влетели в зал тогда, когда выставка была уже смонтирована, директор музея тушил свет, а Джанфранко собирался уходить в теплой компании молдавского рабочего и его итальянского напарника-болвана. На стене не хватало только одной работы.
А если по порядку, дело было так. Я исправно царапала свою доску, когда неожиданно (о да!) выяснилось, что ремонт в мастерской затягивается, станки не смонтированы, а к субботе офорт должен быть отпечатан, обрамлен и повешен на биеннале. Как водится, Джанфранко сообщил это с таким видом, будто внезапно Большой канал повернул вспять и теперь на его, Джанфранко, хрупкие плечи легла забота о судьбах родного города. Долго ли, коротко ли, было решено печатать офорт в мастерской Лили и Сильвано.
Лили и Сильвано – давние друзья Джанфранко, которые последние тридцать лет выручают его тогда, когда все уже окончательно завалено и кажется, что всякая надежда выбраться из-под завалов погасла. Если свернуть в маленький закоулок возле театра «Ля Фениче», почти у самого канала, на массивной дубовой двери подъезда вы увидите бронзовую табличку: Atelier Aperto. Это и есть Лили и Сильвано. Вы подниметесь на второй этаж, и вас встретит усатый сгорбленный Сильвано в вязаной кофте. Небольшая арт-студия Atelier Aperto (она же типография, она же печатная, книжная, художественная и переплетная мастерская) быстро становится родным домом. Тут собираются друзья-поэты, художники и просто хорошие люди. Старушка Сильвия печатает свои акватинты. Заглянул сын режиссера Микеле с тортом – он сегодня возвращается в Рим и везет детям гостинцы. Фабио пришел шить переплеты. Едкий господин N по кличке professore влетает, как на шарнирах, критикуя всё и вся. Через полчаса появляется поэт-пижон Лучиано в белом вязаном свитере. Рассматривая свою будущую книжку, он рассказывает, как лет двадцать назад развлекал Евтушенко по поручению своего друга, тогдашнего мэра, точнее, главным образом развлекался сам. В соседней комнате у станка возится Лили в переднике. Стены завешаны офортами и цветопробами, на полках бумага, краски, в дальней комнате уютно поет печка-буржуйка, на которой давно пристроился медный чайник. Сильвано неторопливо раскладывает страницы очередной рукодельной книги, а на те четверть часа, что доска травится кислотой, можно пододвинуть венский стул, пристроиться у печки и рассматривать какую-нибудь из них или просто дремать, пока за окном шумит метель и летят мелкие снежинки… Ой, простите, я и впрямь задремала. За окном шумит канал, гондольер протяжно поет сицилийскую песню о несчастной любви, выдавая ее за венецианскую, а в кислоте что-то подозрительно булькает… Постойте-постойте, так ли должно быть? Лили! Подойди сюда, посмотри. Ну конечно! Я напрочь забыла, что обратную сторону цинковой офортной пластины тоже нужно покрыть битумом! Четыре литра кислоты уже сделали свое дело – доска изъедена. К счастью, не насквозь… Мы тащим пластину под воду, моем, сушим и с удивлением обнаруживаем, что в результате этой маленькой аварии на оборотной стороне образовалась совершенно невероятная фактура. Доску можно печатать с двух сторон! Замачиваем бумагу. Пока она сохнет, выкатываемся проветриться на улицу. На маленькой площади перед театром мы с Сильвано тянем время, словно черный эспрессо из крошечных чашечек. А тем временем Лили в качестве сюрприза решила напечатать первый оттиск. Самый ответственный момент. Все столпились у станка. Лили медленно поднимает огромный лист. Я не смотрю. Мне страшно. Но со всех сторон хором звучит: «Bellissimo! Bravissima! Guarda!» Ну разве что чуть-чуть, краешком глаза… Цвет… фактура. Вот он. Моментальный отпечаток длинных осенних дней. Такой, каким и был задуман. С нетерпением жду, когда он просохнет. Сильвано, мирно приговаривая «ecco-ecco» (или он просто так покрякивает?), тщательно упаковывает нашего гигантского новорожденного в картон, бережно заворачивает картон в тряпки, и мы бежим…
Запыхавшиеся – вверх по старинным лестницам, мимо жутких застенков и зарешеченных окон казематов темных времен. Вот и зал. Директор музея тушит свет. Джанфранко надевает пальто. Оба собираются уходить. Наше внезапное появление расстраивает их планы. Директор нехотя раскрывает картонную упаковку. И… расцеловывает меня в обе щеки. А потом чуть ли не кружит по залу. Чувствую себя примерно как Масик, который, придя на днях из школы, сообщила:
– Маэстра Эльза так хвалила меня сегодня, что у меня даже голова закружилась.
Мы заканчиваем развеску, и вконец расчувствовавшийся директор предлагает мне осмотреть другую выставку в палаццо. Вы же русские. «Analogia dell’ Icona». Название раздражает, впрочем, афиши этой выставки на улицах попадались на глаза и раньше… на помойных контейнерах. Какой-то американский экспрессионист. Там ему и место. Какой-то маляр примазывается своими акриловыми красками к нашим иконам. Наверняка чепуха – подумала тогда. За что была немедленно наказана. Точнее, вознаграждена.
В первом же зале в глаза бросились годы жизни: 1912–1998. А затем биография этого «маляра». Йельский университет. Война. Доброволец на фронте – водитель «скорой помощи» в Италии. Среди первых американцев, вошедших в концлагерь Берген-Бельзен после его освобождения. Возвращение в Нью-Йорк. Живопись. Город. Город заглатывающий. Город с истерзанной душой, изрезанный черной тушью. Город сияющей черноты. Послевоенный человек с зияющей внутри пустотой. И вот Вильям Конгдон – знаменитый художник. Дружба с Поллоком, Ротко… Его мотает по миру, но сам он все больше тянется к Европе. С 1950 года живет в Венеции. Прекрасные мерцающие перламутрово-черные, почти абстрактные работы. Сан-Марко. Пегги Гуггенхейм. Успех. Путешествия. Гватемала. Птица, раскинувшая крылья через весь холст. Вспышка света. 1959 год – принимает крещение и переезжает в Ассизи. Живет там девятнадцать лет. Уходит из внешего мира искусства, но не бросает писать. Ищет новый язык. Пишет в основном распятия. В этот период его очень поддерживает Томас Мертон, который рассказывает о его творчестве.
Ознакомительная версия.