На гражданскую панихиду собрался весь таксомоторный парк. Слово взяли Проценко и еще четыре человека. Все говорили, что Прокушев был глубоко порядочным человеком и умер как герой.
Когда садились за стол, прибежала кривая Дуся.
– Ну я не могу! – Дуся всплеснула руками и остановилась на пороге в ожидании.
– Опять дерется? – буднично спросила мать. Она жила в деревне с весны и знала все проблемы своих соседей.
Своей семьи у Дуси не было, она воспитывала племянника Кольку. Колька превыше всего в жизни любил водку, и, когда Дуся отказывала ему в деньгах, он стучал по ней кулаками – не сильно, но настойчиво, выколачивая таким образом нужную сумму.
– Я его, поганца, семимесячного с самой Плоскоши пешком в тряпках несла! – вспомнила Дуся, и ей стало обидно за свою сегодняшнюю участь. – Катя, вы грамотная, может, он вас послушается…
Катя приехала в деревню неделю назад со своей десятилетней дочерью Никой. Ника была очень похожа на Катю, а Катя, в свою очередь, как две капли воды походила на свою мать. Так что за столом сидели три представителя одного рода и вида, отстоящие друг от друга во времени на двадцать лет.
– Поди сходи! – разрешила мать Кате. – Это же форменное безобразие.
Дуся ждала со страдальческим лицом. Один глаз у нее был вставной. Протез прислали из города, он оказался велик, и глаз был растаращенный, стеклянно-бессмысленный. На него налипли мелкие травинки. Эти травинки еще больше подчеркивали ненастоящесть глаза.
Катя вышла из-за стола и пошла за Дусей по деревне.
Деревня Яновищи была маленькая, заброшенная, на десять дворов. Старики умирали. Молодые уходили в большие города. Здесь не было дорог и, значит, не было промышленной перспективы. Одна только красота. Но зато какая красота! Какой покой! Лес не вырубался и подвинулся к самым избам. Воздух был напоен смолами деревьев. Раскаленная земляника – прямо вдоль дороги. Дерево домов старое, серое, с каким-то благородным платиновым налетом. Когда Катя приехала сюда две недели назад и впервые увидела все это – захотелось просто поднять лицо к небу и застыть. И не двигаться.
Дусина изба была третьей от конца.
Колька – семнадцатилетний человек – сидел на диване, кинув руки между колен, разочарованный, как Лермонтов. Он был худ, нежен лицом, и, глядя на него, никогда в жизни нельзя было подумать, что он пьет или дерется.
– Коля, это правда? – нерешительно спросила Катя.
Колька промолчал.
– Дуся говорит, что ты ее обижаешь. – Катя как бы извинялась голосом за то, что вмешивается не в свои дела. – Так вот, я тебя очень прошу, чтобы это было в первый и в последний раз.
– Ня буду, тетя Катя! – вдруг громко выкрикнул Колька, как солдат на перекличке.
Кате не понравилось, что он сказал «тетя». Ей было тридцать лет, но по сегодняшним временам запоздалого инфантилизма тридцать – это самое начало жизни, как прежде – восемнадцать. Хотелось сказать: «Какая я тебе тетя? Дурак». Но она сказала:
– Смотри, Коля, если я еще раз услышу…
– Ня буду, тетя Катя! – снова вскрикнул Колька так, будто его кольнули острым предметом.
Катя заметила, что он уже успел где-то выпить с утра. Подумала: «Да ну его…» – и вышла во двор.
Дуся стояла возле крыльца, и даже в стеклянном глазу ее читалась надежда.
– Все, Дуся. Он больше не будет драться. Он обещал, – заверила Катя.
Дуся кивнула и пошла в избу, но почти тотчас выскочила обратно с проворством подростка.
– Ну вот… – Она удивленно всплеснула руками. – Опять…
Кольке нужна была не справедливость, которую искала Дуся, а деньги на водку. К тому же он разозлился на тетку, которая вынесла сор из избы и опозорила его, Кольку, в глазах городских, или, как их тут звали – дачников.
Дуся вспомнила те сорок километров, которые она несла в тряпках новорожденного Кольку, и лицо ее скрючилось в плаче.
Катя вздохнула и снова пошла в избу.
Колька сидел в прежней позе, с прежним выражением лица, и снова невозможно было представить, что он совершает аморальные и антиобщественные поступки. Катя даже подумала: может, Дуся что-то путает? Но все же сказала:
– Коля, да что же это такое?
– Ня буду, тетя Катя! – вскрикнул он и тут же замолчал, как казалось, только для того, чтобы переждать немножко и снова заорать эти же слова.
Кате стало скучно. Она попрощалась с Дусей и ушла домой.
Мать и Ника сидели на кухне за столом и ели деревенский творог с земляничным вареньем.
Мать поглощала творог с хлебом, чтобы загрузить в себя побольше топлива и подольше не проголодаться.
Ника сидела над тарелкой, смотрела перед собой большими остановившимися глазами, как бы со страхом вглядываясь в свою предстоящую жизнь.
– Не замирай! – велела ей бабка.
Катя села к столу. Она стала есть творог, отгребая варенье в сторону, потому что избегала мучного и сладкого. Всеобщая повальная эпидемия похудания коснулась и ее.
– У тебя уже ноги стали как у паука, – заметила мать. – И цвет лица синий, как застиранная тряпка.
– Мама, мне тридцать лет. Дай мне жить, как я хочу, – попросила Катя.
– Вот уедешь к себе в Москву и живи там, как хочешь. Чтобы мои глаза не видели.
Мать специально купила в деревне дом, вложила десять своих пенсий, чтобы ее дочка и внучка могли пастись на свежем воздухе. А Катя, как назло, приезжала, и ничего не ела, и даже ложкой орудовала лениво и свысока. В такие минуты матери хотелось забрать у нее ложку и дать по лбу, и она елe сдерживалась, чтобы не сделать этого.
Катя жила отдельно от матери, в другом городе. В разлуке душа набиралась сиротства. Катя с трудом дожидалась отпуска, чтобы увидеть мать, положить голову ей на плечо. Но о каком плече шла речь… Мать сидела, как граната с выдернутым кольцом – каждую секунду мог грянуть взрыв.
– Я вчера видела Надьку Юшкову, – сказала Катя, чтобы предотвратить взрыв. – Она выше Ники на целую голову.
– Потому что у Надьки отец высокий, – объяснила мать. – Не такой замухрышка.
Определение «замухрышка» относилось к Никиному отцу. Катиному мужу.
Ника низко склонилась над тарелкой, будто что-то в ней высматривая, и в земляничное варенье упали две слезы.
– Ну зачем ты говоришь такие вещи при ребенке! – расстроилась Катя. – Ты же знаешь, как она любит отца.
Ника зарыдала во весь голос.
– А что я такого сказала? – смутилась мать. – Я только сказала, что Славик немножко ниже ростом, чем Надькин папа. И больше ничего.
Катя молчала, склонив голову. Мать посмотрела на ее макушку и сказала:
– Раз ребенок так любит отца, то нечего и разводиться.
– Но ты же знаешь, почему я развожусь.
– Знаю. Потому что ты непутевая.
Катя резко отодвинула табуретку и вышла из избы. Остановилась на крыльце. Ей захотелось забрать Нику и уехать сейчас же, сию секунду.
За забором росла высокая трава с радостно-желтыми лакированными цветочками куриной слепоты. И сразу начиналось озеро с камышовым островом посредине. По озеру на лодке, сделанной из двух выдолбленных стволов, скрепленных железной скобкой, плыл председатель колхоза с романтической фамилией Дубровский. Председатель был молодой, высокий, похожий на эстонца, в грубошерстном свитере и высоких резиновых сапогах. Кате казалось, что он смотрит в сторону их дома, и она не видела, но представляла себе его обтянутые молодостью щеки и прямые голубые глаза.
Катя не хотела плакать, но уже плакала от жалости к себе. Подошла Ника и оплела ее руками.
– Давай уедем, мамочка…
Мать собирала на кухне посуду. Она не понимала, в чем ее вина. Она купила дом на краю света, приезжает сюда, едва сойдет снег, чтобы все побелить и посадить. Она вкладывает все свои деньги и все свое здоровье только для них, потому что ей самой ничего не надо. Она сама могла бы поехать на лето в Сочи и загорать там на морском берегу. Либо отправиться в санаторий и поправить свое здоровье, вместо того чтобы тратить последние силы.
– Вот умру, – пообещала мать, – будете знать!
– Ну и умирай, – сказала Ника. – Вечно всем настроение портишь!
То, что мать портит настроение, было частной правдой, но мать поняла заявление внучки как общую и единственную правду: она всем мешает жить, все только и ждут ее смерти. А раз так – не надо заставлять ждать. Она сегодня же, сию минуту уедет отсюда в Ленинград и будет жить у своей одинокой подруги Тоси, с которой они вместе справляли молодость в послевоенные годы. Молодость была жалкая, безмужняя, но сейчас, издалека, брезжила как счастливейшие времена.
Мать выскочила во двор и стала стаскивать с бельевой веревки свои штаны необъятных размеров с ослабшей резинкой, которые Ника называла «парашюты»… Мать стаскивала «парашюты», чтобы сложить их вместе с халатом и тапками. Больше она отсюда ничего не возьмет.
В это время растворилась калитка и во двор вошел парень с каким-то плакатом под мышкой, свернутым в трубку. За калиткой на дороге остался стоять его мотоцикл.