Ещё в 1955 году он писал в «Обманной радости»:
Разгремись, му-зы-ка!
Отчекань счастье!
Я теперь – не зэ-ка!
Наше – вам, здрасьте!
Вы-пи-та доза та,
сброшена сбруя.
Ем и пью досыта.
И с княжной сплю я.
Но не ждёт к пирогам
мать моя сына.
Мне пять лет «по рогам»:
стало быть, ссыльный.
Мой кошмар, отвяжись,
отмени званье!
Не пущаете в жисть?
Ну и хрен с вами!
Пришлось мне с вопросом, заданным Грунину, обращаться к его дочери Юлии Юрьевне. Вот что она написала:
Трудную Вы мне задачку задали, дорогой Владимир Николаевич, попробую ответить.
Не всё знаю, мала я была, да и когда выросла, Ю. В. не любил разговоров о своей жизни.
Итак, моя версия: Отец вышел из лагеря в 1955 году, но у него была ещё ссылка на пять лет в Джезказгане (ныне Жезказган), так что он не мог сразу уехать в Россию. Грунину даже с родителями удалось повидаться только через год после освобождения, когда он ездил в Ульяновск в 1956 году (то ли ссылку через год отменили, то ли разрешили съездить в отпуск – точно не знаю). В Джезказгане у отца была работа, семья, комната в коммуналке; он постоянно был на учёте в КГБ. Стоило Грунину где-то опубликовать стихотворение, как в редакцию приходили рекомендации больше не печатать этого автора; это продолжалось десятилетиями. Более одного раза ни в одном журнале или газете невозможно было напечатать ни слова[9].
После коммуналки в 1964 году, перед моим рождением родители перебрались в отдельную двухкомнатную квартиру в сталинской двухэтажке по улице Гагарина в центре города; в этой самой квартире отец и умер. Сейчас там живёт мама (Грунина Анна Павловна).
В 1972 году Грунин попытался перебраться в Россию. Он поехал в родной Ульяновск, стал жить с родителями, устроился на работу архитектором. Грунин проработал в Ульяновске год и уже собирался нас туда перевозить, но ему вежливо предложили уволиться, намекнули, что так было рекомендовано свыше. Вернулся в Джезказган. Снова работал архитектором, потом ушёл в Казхудфонд художником-оформителем, участвовал в разных поэтических конкурсах и художественных выставках. Деревянные скульптуры Грунина побывали и за пределами Джезказгана, это были и республиканские выставки в Казахстане, и московские. Я не помню отца скучающим или бездельничающим, он всегда был чем-то занят. Наша домашняя библиотека до сих пор располагается на стеллажах, которые сделал отец, а раньше почти вся мебель в квартире была самодельная. Он всё время что-то рубил, пилил, строгал, рисовал, печатал на машинке, делал чеканки и макеты, что-то чертил…
В 1979 году родители разошлись, отец переехал в однокомнатную квартиру. Этот развод мы все пережили трудно. Года через полтора сестра Оля привезла свою маленькую дочь в Джезказган (их семья жила в Гагарине Смоленской области), мы пригласили отца в гости; с тех пор отношения снова потеплели, мы опять стали одной семьёй (по крайней мере, я так чувствовала), хотя родители продолжали жить отдельно, но постоянно общались, помогали друг другу.
Грунин по натуре был одиночкой и жаждал свободы. Друзей у него было немного. Лагерные друзья разъехались кто куда. Лучший друг Вадим Попов жил в Москве. Профессор архитектуры Генрих Людвиг, писатель Камил Икрамов – тоже в Москве. Были друзья и в Грузии, и в Прибалтике, и в Германии. А в Джезказгане отец больше всех уважал бывшего лагерника профессора-востоковеда Д. С. Смирнова, который умер ещё в семидесятые годы, но Грунин до самой смерти часто вспоминал его, он как будто не договорил с Дмитрием Сергеевичем и постоянно сокрушался, что такого человека больше нет. У мамы на стене и сейчас висят две картины Дм. Смирнова, подаренные отцу. У отца были приятели по литобъединению «Слиток», творческая интеллигенция Жезказгана, поэтесса Зинаида Чумакова (это благодаря ей удалось издать в Казахстане первые отцовские книжки), редактор Нина Барбутько – именно она взялась еженедельно печатать в газете «Подробности» отцовский роман «Живая собака» и допечатала его до конца, несмотря на возмущённые письма «доброжелателей» и звонки сверху с советом не печатать Грунина, – а ведь на дворе был уже двадцать первый век. Ещё был скульптор Леонард Ядринцев, художники, режиссёр местного театра, сотрудники университета, библиотекари, журналисты… А ещё были женщины, отец был страшно влюбчив, и женщины его тоже любили.
После 86 лет Грунин начал заметно сдавать, он несколько раз ломал то руку, то ногу, он совсем плохо видел. Мы убеждали отца, что им с мамой необходимо съезжаться, но Грунин до последнего продолжал заниматься литературой в своей однокомнатной хрущёвке; он привык к одиночеству и не хотел менять свои привычки. Осенью 2010 года отец пришёл к маме на обед, а обратно уходить уже не стал, он уже и сам понял, что нельзя жить одному. Так что последние три с лишним года отец снова жил в нашей старой квартире на Гагарина, одной из последних улиц, оставшихся не переименованными в казахские названия…
А вслед за этим посланием – ещё одно, коротенькое:
Владимир Николаевич, у меня ко вчерашнему есть добавление. Получила сегодня письмо от Ольги (я ей тоже отправила свои ответы на вопросы, она старше меня и лучше всё это помнит), вот что она пишет: «Юля, ты всё верно описала, только отец поехал в Ульяновск, кажется, в 1971 году. В Ульяновске наш отец работал в институте «Ульяновскгражданпроект», хорошо вписался в тамошний коллектив, печатался в многотиражке Ульяновского автозавода, участвовал в городском литобъединении, до тех пор пока редактору многотиражки не рекомендовали прекратить печатать Грунина, а директору института – уволить его. Ещё можно упомянуть, что оба дома на улице Гагарина, где мы жили (сначала коммуналка, а потом отдельная квартира в соседнем доме), строили заключённые, в том числе отец…»
В подарок Юлия и Ольга прислали мне изданную ими с помощью компьютера брошюру, куда вошли главы из поэмы Юрия Грунина «Фантасмагория бытия». На первых трёх страницах – небольшое предисловие, написанное самим поэтом-художником. Вот отрывок оттуда: «Театр начинается с вешалки, книжка начинается с обложки. В данном случае – с обложки работы автора. Название поэмы вписано в падающий чёрный крест. Падающий крест – это состояние души автора, пришедшего к атеизму. А само название поэмы есть часть жизни автора, испившего эту фантасмагорию бытия. Скупая чёрная графика подчёркивает контрастность содержания поэмы и жизни автора. Поэма автобиографична, этим оправдывается автопортрет на обложке. Бесконтурный мягкий овал головы символизирует хрупкость, эфемерность жизни автора, а гротескно подчёркнутые глубокие морщины – не только борозды возраста, но и следы поисков смысла жизни. В конечном счёте, падающий крест на обложке стремится обрушиться на голову его ниспровергателя». Тут же и взволнованная оценка Дмитрия Быкова: «Ваша новая поэма блистательна – грешно, впрочем, говорить в Ваш адрес какие-то комплименты, и не знаю, нуждаетесь ли Вы в них, когда пишете на таком пределе откровенности и на таком лирическом напряжении. Эта вещь чрезвычайно серьёзная».
Поэму продувает, без всякого сомнения, сквозняк гениальности. Жаль, безмерно жаль, что всё это до сих пор не издано достойным тиражом в книге хорошего, солидного издательства. Надеюсь, читатели не осудят меня за желание поместить здесь начальный отрывок из поэмы, способной тронуть души истинных ценителей поэзии. Итак…
В мире – август, в радости и в горе.
День восходом солнца осиян.
Предо мною Северное море,
надо мною неба океан.
Прошлое перечеркнуть крест-накрест,
зачеркнуть крестом всю цепь невзгод?
В мире – август, августейший август.
Век двадцатый. Сорок пятый год.
С Волгою и родиной в разлуке,
на чужом германском берегу
я лежу, крестом разбросив руки,
обрести покоя не могу.
После плена, после одичанья
ждём у моря мнимых перемен.
Нас освободили англичане,
крест поставив на немецкий плен.
Был я пленным, был я, не забыл я.
Никогда б не вспоминать о том…
Чайка над волной раскрыла крылья,
осеняя мир своим крестом.
Мне бы так вот, вскинув руки в небо,
вознестись крестом в родную даль.
А ещё – в стихах хотелось мне бы
вычеканить всю свою печаль.
Будущее пленных, покажись мне!
Что грядёт, кому какой исход?
Чайка – ввысь, крестом, живинкой жизни.
Ну а пленных – в лагерь иль в расход?
Знать бы наперёд, какие муки
умертвят надежд моих росток.
Я застыл, крестом раскинув руки.
Ноги к морю, к солнцу, на восток.
Жизнь в воспоминаньях пронесётся,
прошлого разверзнутся пласты.
Впереди меня – над морем солнце.
Позади меня стоят кресты.
Оглянусь – не с сожаленьем острым,
не с молитвой на пустых устах:
вместо тех, кто начал Drang nach Osten,
лишь кресты да каски на крестах.
…Вы меня поймите, не осмейте,
я юрок-вьюрок из дальних мест —
верещу о жизни, не о смерти,
лишь в себе самом несу свой крест.
Не погиб меж Сциллой и Харибдой,
столько повидав смертей одних!
Не поник меж Правдою и Кривдой, —
уцелел, чтобы страдать от них.
Ах, война и плен, мой ад кромешный.
В море – тишь. Но где же в мире тишь?..
Жизнь моя – крест четырёхконечный,
мне судьбой навязанный фетиш.
Просто крест – он мой близнец сиамский.
Прост как перст, упрям и прям, как пест.
Окровавленный дохристианский
крест – орудье казни, грозный крест.
Символ смерти – или символ веры?
Стала чья-то память коротка?
…Древний Рим, древнее нашей эры.
Рабства гнёт. Восстанье Спартака.
А потом, от Капуи до Рима,
вдоль дороги, где в пыли кусты,
словно в страшном сне – необозримо
встали в строй кресты, кресты, кресты.
На крестах – с обвисшими телами
мёртвые распятые рабы…
Римские властители, тираны —
проклинаю чёрные их лбы!
Нелюди, садисты, изуверы —
Зрелища творили из смертей.
Крест есть смерть. Причём тут символ веры?
Крест был силой тех, кто всех лютей.
…В мире – август. Самолёт, злой символ,
четырёхконцовый чёрный крест,
дьявольскую смерть над Хиросимой
сбросит вниз, сжигая всё окрест…
Я ж, того не зная, в смерть не слягу,
крест живой, не разревусь в соплях…
…Нам – этап, всё ближе к Усольлагу,
к танкам, что ворвутся к нам в Степлаг.
Засифонит жисть такую клизму,
что – хоть стой, хоть падай, но держись.
В унисон комизму-коммунизму
стоном пробренчит жестянка-жисть.
…Юрий Васильевич, в чьей душе блуждала иголка боли и памяти (см. строки о симбирском детстве), всё время писал и писал книгу своей жизни, писал всегда, чем бы ни занимался. Он мечтал о большом романе. 29 октября 2000 года он поделился со мной своими планами и, как всегда, сомнениями. Сказал, что ничего не сочиняет, поскольку не умеет сочинять, да и не хочет. Всё у него – «фактография, без вымышленных событий и имён». Себя он величал живой собакой. Почему? Он пояснил: «А „живая собака лучше мёртвого льва“ – это парафраз апофегмы из Ветхого Завета: Книга Екклесиаста, глава 9, стих 4». Для названия сгодится! «В рукописи, – сообщал Ю. В., – в заготовках – вторая, срединная часть романа, самая трудная. И роман ли это – или трилогия? И успею ли? Вот такая история. Вот такая мистерия».