Вера проводила с Тимуром дни напролет: учила русскому языку, готовила с ним вместе домашние задания, таскала по театрам и выставкам. Он был послушен, робок и ходил за ней, будто на веревочке. От жившего в их доме татарина, того самого, которого мать обвиняла в похищении Ирины, Вера кое-как знала арабский, к языкам у нее вообще были редкие способности – в гимназии все десять лет и по латыни, и по греческому, и по новым языкам она в классе шла первой; Тимур тоже знал язык Магомета, и это, конечно, облегчало их отношения.
Она водила башкира за собой, куда бы ни шла: и в гости, и к подругам, и домой – и так как он тоже был тюрок, полюбила представлять, что похитили не сестру, а ее, что у Тимура есть гарем и она в него попала. В этом случае всё устраивалось по-домашнему и ни капельки не страшно, но вина, что жива осталась она, а не Ирина, с нее снималась. Заданий было много, и нередко они занимались до глубокой ночи, трамваи не ходили, и она оставалась ночевать на Якиманке, в общежитии у Тимура. Выглядел он таким рохлей, что ей это казалось совершенно безопасным. Однажды она даже решила проверить, как далеко может зайти, и сама не заметила, что перешла черту, теперь не сумеет, да и не хочет останавливаться. Впрочем, это было один-единственный раз, и никакого значения она той ночи не придала.
Занятия уже подходили к концу, когда ее вызвал к себе секретарь парткома курсов и начал с того, что она коммунистка, а в Башкирии сейчас острая нехватка партийных кадров, затем сказал, что некоторые башкирские конные части последним приказом главкома переведены в центральные волости страны, и это имеет огромное политическое значение: пробудившиеся народы Востока поднялись на защиту пролетарской революции – она уже понимала, что партии от нее надо, но секретарь сильно увлекся и продолжал расхваливать башкир. Говорил, что, по наблюдениям врачей, у башкир просто поразительно развиты органы чувств, они ночью, как днем, различают предметы на недосягаемом для нас расстоянии, улавливают звуки, которые наши уши никогда бы не услышали, и вообще они не пьянствуют, к родителям уважительны, с детьми ведут себя кротко и любовно, оттого семейная жизнь у них всегда мирная, хорошая. Она выслушала это всё, не перебивая, а потом, даже не удивившись себе, согласилась. Через неделю была защита дипломов, ее Тимур выступил вполне успешно, но лучшим тогда был признан диплом Оси.
Тема его была та же – суд. Поскольку в еврейских местечках вряд ли многие представляли себе, кто такой Обломов, Ося подготовил подробнейший сценарий суда над Иосифом Прекрасным. Особенно хорош у него был хор египтян. Начинали они не спеша, пели, что братья – твоя же кровь, не любили тебя, о, Иосиф; а отец увещевал их, говорил, что ты ласков, что ты услужлив и привязчив, а то, что ты ему, своему отцу, рассказываешь, что братья говорят между собой, – это не доносы, ты просто еще ребенок, совсем дитя, и сам не знаешь, что делаешь. Отец повторял братьям, что ты младший, мизинец, последняя его радость и чтобы они тебя не обижали. Потом ты попал в Египет, здесь тоже был привязчив и услужлив, так что скоро сделался правой рукой фараона, начальником над всеми, и вот уже три тысячи лет народы земли верят, что для нас, простых египтян, это было великим счастьем. Они верят, что ты спас нам жизнь, все те семь лет, когда зерно на наших полях даже ни разу не взошло, кормил из своих рук. Но это не так, о, Иосиф, это неправда, ложь, и ты это хорошо знаешь.
Ты не спас нас, не накормил, когда желудки наши были пусты и мы, как о милости, молились о ломте хлеба, нет, ты пришел тогда с полной мошной и вынудил нас продать нашу свободу. Ты дал нам хлеба, но забрал наши земли. За те семь лет, что наполнял наши желудки сытостью, ты навечно сделал нас рабами фараона. Сам однажды проданный в рабство, ты до конца своих дней сеял его вокруг себя. Даже свое племя, народ свой, ты сделал рабом. Как и нас, ты заманил его сытостью, и он, сидя за полной миской похлебки, забыл о Боге, которому поклялся в верности.
В тот же вечер они с Тимуром зарегистрировались в загсе – свидетелями были Лена и Ося – и поехали к нему на Якиманку. Родителям, что снова вышла замуж и за кого вышла, она сказала лишь день спустя за ужином и, чтобы хоть как-то объясниться, стала повторять то, что услышала о башкирах от секретаря парткома, но до конца дойти не сумела, мать начала плакать, и Вера, хлопнув дверью, ушла к себе в комнату.
Еще через три дня, получив командировки, деньги, сухой паек, они с Тимуром сели в поезд, идущий на Урал. Сначала доехали до Уфы, где Вера два года назад уже побывала, оттуда узкоколейкой до совсем маленького шахтерского городка Мирьям. В Мирьяме они задержались на несколько дней, собирая по разным учреждениям всё, что им может понадобиться для новой школы, а дальше на перекладных проделали еще почти двести верст до деревни, откуда Тимур был родом.
Была зима, и, хотя снег, как и везде, всё тут выгладил и выровнял, Вера была поражена общей нищетой. Вместо изб какие-то покосившиеся сараи с разметанными непогодой соломенными крышами, из них торчат прикрытые горшками глиняные трубы. Стекол нет, и окна от холода заколотили корой. На свой дом Тимур указал ей еще издали, и он был точно такой же, как другие. Подобной бедности она никогда раньше не видела. Но всё это была ерунда. Едва они вошли и стали раздеваться, Вера узнала, что у Тимура уже есть одна жена и есть двое чумазых, но вполне симпатичных ребятишек.
В деревне были пустующие дома, с собой из Мирьяма они привезли целые сани с грифельными досками, учебниками, детскими книгами, и Вера, открыв в одной из изб русско-башкирскую школу, сразу же с головой ушла в работу. Даже больше, чем предательством, потрясенная своей наивностью, она первые дни пыталась не подпустить Тимура к себе, для этого оставалась ночевать здесь же, в школе, думала вообще сюда переселиться. Но это была другая страна, однажды он прямо при учениках ее побил, и она смирилась. Вокруг за сотни верст некому было и поплакаться.
Сдавшись, уже дома, она стала жалко объяснять Тимуру, что отказывала ему не потому, что хотела обидеть, просто она не привыкла к такой грязи, к тому, что рядом спят дети и тут же, за ситцевой занавеской, другая его жена, которая, конечно же, всё будет слышать. Тимур принял ее объяснения благосклонно, и в ту ночь она постаралась, чтобы ему было особенно хорошо. Она не хотела, чтобы он ее больше наказывал, даже просила защищать от гнева старшей жены, когда она что-нибудь сделает не так, что-то по незнанию нарушит, и он ей это обещал.
Он приходил к ней тогда часто, намного чаще, чем к своей другой жене, и так как в ней было еще достаточно сил, она приняла здешние порядки, притерпелась, но потом до конца своих дней не могла простить этого смирения, этой бабьей пластичности. Решив во что бы то ни стало сделаться первой, любимой женой, она, будто в настоящем гареме, принялась ублажать его. Впрочем, Вера хорошо понимала, что, пока не родит Тимуру хотя бы одного ребенка, надеяться на это нечего.
Забеременеть ей удавалось дважды, но то ли из-за грязи, то ли из-за чудовищного холода она на четвертом месяце каждый раз выкидывала. После второго выкидыша она долго и тяжело болела, спать с ней он не мог, и она за это время потеряла всё, чего раньше добилась. Старшая жена, снова взяв верх, мстила ей до крайности жестоко. Щипала, оплевывала, шпыняла. Вера была еще совсем больной, но вся забота о детях, о еде была на ней, и это вдобавок к школе. Наверное, она бы быстро сошла на нет, но в мае Тимур со своим кошем, с табуном коней и овцами, как всегда, откочевал в степь, на летние пастбища, и там его мать отпоила ее кумысом, поставила на ноги.
К октябрю, когда они должны были возвращаться обратно в деревню, Вера полностью оправилась, чувствовала себя совсем здоровой и теперь почти неотвязно думала о побеге. Однажды она даже решилась, вывела из загона коня, но была поймана почти сразу: даже из деревни толком не успела выехать. В этом и было ее спасение. Перед Тимуром ей удалось оправдаться, отговориться тем, что просто захотела развлечься, покататься. Вера так и не поняла, верит он ей или просто делает вид, но было ясно, что второй попытки Тимур никогда не простит.
Вскоре после этого кочевавшие невдалеке казахи занесли к ним какую-то странную болезнь. Вере казалось, что, пожалуй, больше всего она похожа на инфлюэнцию; как ее лечить, никто из башкир не знал, и буквально в две недели она выкосила шестую часть деревни. Одной из первых, словно освобождая ей место, умерла другая жена Тимура Зумрат.
* * *
Еще когда они с Тимуром ехали сюда из Москвы и Вера даже в страшном сне не могла представить, что ее ждет, они на несколько дней остановились в Мирьяме, где должны были встать на партийный учет, а также выбить в местном управлении народного образования что только получится: книжки, учебники, карандаши, краски, кисти для своей школы. Ночевать там было негде, и, узнав об этом, их позвал к себе секретарь уездного комитета партии Калманов, милый, симпатичный человек лет сорока, с которым они сразу подружились. Целый вечер он расспрашивал Веру, что и как делается в Первопрестольной, а утром за чаем стал рассказывать о своей жизни. Сказал, что при Николае он трижды сидел, был в ссылке и на каторге, а в Гражданскую командовал полком, дравшимся против Колчака. Что сам он почти что из этих мест, родился в небольшом поселке под Челябинском, и поэтому, хотя его много раз выдвигали, никуда из Мирьяма уезжать не хочет.