Оба священника протестовали, особенно падре Чичеро, соблюдавший приличия:
— Не хочу… Не могу позволить.
Однажды он даже сделал вид, будто разгневался на дона Раффаэле, пономаря. А тот был совсем ни при чем, подобных сцен с другими священниками прежде не видел, и ему претила эта комедия, в которой падре Аморе играл роль благодетеля, оказывал одолжение, забирая продукты и подношения: не отсылать же их обратно.
— И даже спасибо не скажут! — ворчал дон Раффаэле, возвращаясь от них с пустыми руками.
Иными словами, падре Чичеро и падре Аморе ловили добро, подобно апостолам, которые были рыбаками и умели закидывать сети. Каждый день из женского монастыря в монастырь капуцинов, где остановились падре Аморе и падре Чичеро, бедняга дон Раффаэле таскал подносы и корзины, полные подношений; однажды даже дон Маттео Курчо — нет, не из любопытства, а только для того, чтобы при случае упрекнуть на исповеди своих монахинь, — сунул нос под салфетку прикрывавшую корзину.
— Черт возьми, дон Раффаэле! Для вас это тоже, должно быть, большой праздник! Представляю, как вознаграждают вас святые отцы!
— Вознаграждают?.. Даже в лицо не плюнут, ваше священство! Только и слышишь: «Retribuere, Domine, bona facientibus»[9], a что от этого проку…
Можно себе представить, что творилось с Беллонией, отец которой оплачивал этим священникам проповеди в монастыре и которая думала, что они будут принадлежать только ей! Деревенская невоспитанная девчонка, она принялась оскорблять одну монахиню за другой — сестру Габриеллу, по полдня сидевшую в исповедальне, сестру Марию Кончетту, завладевшую падре Аморе, сестру Челестину, млевшую при виде падре Чичеро. Словом, в монастыре свирепствовала ревность, боже упаси нас от этого. Тогда мать игуменья проявила власть, чтобы прекратить скандал. Никаких приезжих священников. Никаких внеочередных исповедей. Кому надо, могут исповедаться, как обычно, у дона Маттео Курчо, капеллана, все без исключения, начиная с Флаветты. Разговор окончен. А сестра Габриелла ничего не сказала, только вовсе перестала исповедоваться — ни у приезжих священников, ни у своего капеллана — целых две недели. Тогда игуменья, желая показать, что не случайно она из рода Монджиферро, приказала:
— Сестра Габриелла, повелеваю вам повиноваться, отправляйтесь на исповедь к дону Маттео Курчо.
Сестра Габриелла исполнила повеление, явилась к исповеднику и с высокомерием, свойственным всем Флаветта, заявила:
— Я пришла по приказу матери игуменьи. Я перед вами.
И больше ничего. Бедный дон Маттео Курчо, человек добрейшей души, на этот раз не смог сдержать себя.
— Все синьоры монахини высокомерны, — сказал он, — но вы, ваша милость, самая высокомерная из всех.
Беллония, не в пример другим, не уступала: или приезжий священник, или больше никто. Пеку-Пеку пришлось снова обрядиться в новый костюм и прийти уговаривать игуменью, но та стояла на своем:
— Теперь и воспитанницы начали требовать их? Только этого не хватало! А зачем я держу падре Курчо?
Пеку-Пеку, которому было жаль потраченных на священников денег, не мог успокоиться.
— Вот так раз! Как будто у воспитанниц не может быть таких же тайных прегрешений, как у монахинь! Ведь я же в конце концов плачу!.. — Обиженный и недовольный, уходя, он не удержался: — Похоже, надо в рай попасть, чтобы к тебе отнеслись по-человечески! Будь Беллония дочерью какого-либудь нищего барона, ей бы тогда дали этого приезжего священника!
Беллония, однако, чтобы победить, решила сменить тактику. Можно сказать, сам дьявол во плоти, она принялась теперь изображать святую — впадала в экстаз каждые четверть часа, изводила себя слезами, стоило прикоснуться к ней, по два-три раза в день требовала срочно вызвать дона Маттео Курчо в исповедальню, не то вот-вот погибнет от прегрешений, а потом молола ему всякую чушь, отчего несчастный в конце концов терял терпение.
— Дочь моя, всему надо знать меру… Это старается дух-искуситель. Что вы мне теперь скажете, послушаем!
— А то, что я совершила тяжкий грех. Но вашей милости я почему-то ничего не могу сказать… Или потому, что вы не умеете исповедовать, или потому, что вы мне противны…
Тут бедный капеллан окончательно вышел из себя и хлопнул дверцей окошка ей прямо в лицо. Мать игуменья пришла в бешенство и в тот же день при всех, в трапезной, назначила Беллонии примерное наказание.
— Донна Беллония, будете есть вместе с кошками[10], чтобы научиться скромности, — произнесла сестра Мария Фаустина в нос, что делала всегда, когда хотела напомнить о своем происхождении.
Девчонка, как будто это ее и не касалось, спокойно сидела на пятках посреди трапезной с бичевой[11] на шее и терновым венком на голове и от скуки считала, сколько раз сестра Аньезе откусит от половинки яйца и сколько мух едят из одной тарелки с сестрой Кандидой. Потом она незаметно достала из кармана игольницу и принялась перекладывать иголку из одной ячейки в другую. И вдруг, когда сестра Сперанца читала на кафедре молитву, а остальные монахини замолкли, уткнувшись носом в тарелки, все услышали, как дочь Пеку-Пеку — чего еще ждать от дочери трактирщика — громко зевает.
Игуменья строго постучала ножом по стакану:
— Донна Беллония! Приказываю повиноваться. Вы сейчас трижды совершите крестный путь на коленях с бичевой и терновым венком!
Девушка широко открыла полусонные глаза и, кончив зевать, спросила:
— А зачем, синьора игуменья?
— Затем, чтобы вы научились хорошим манерам, несчастная!
— А… Хорошие манеры… Опять одно и то же!..
И тут, по-прежнему сидя на пятках посреди трапезной, она сорвала с себя терновый венок и унизанную узлами веревку и закричала:
— Я не хочу здесь оставаться, вы же знаете!.. Это мой отец хочет держать меня тут, пока не выдаст замуж!
— Она перепутала монастырь с трактиром, вот что! — громко заметила сестра Бенедетта. — Более того, она решила, что здесь пивная!
— Да, пивная!.. А ваша милость, что стирает платки падре Чичеро, лишь бы понюхать его табак… Это еще похуже!..
В трапезной разразилась буря. Сестра Мария Кончетта вскочила из-за стола, энергично вытирая себе рот салфеткой, словно ей попала какая-то гадость. Сестра Габриелла скривила свой крючковатый, как у всех Флаветта, нос и стала плеваться во все стороны. А с игуменьей, казалось, сейчас случится припадок — желтая, как шафран, и голос от гнева дрожал в носу и среди шатающихся зубов. Все вскочили и набросились на донну Беллонию. Они кричали, жестикулировали.
— Да, синьора, — упрямо продолжала дочь Пеку-Пеку с нахальной улыбочкой плутовки. — Как будто этого никто не знает!.. Сестра Мария Кончетта своими руками вкладывает печенье в рот падре Чичеро!.. А как обругала сестра Габриелла сестру Челестину за то, что она крадет у нее падре Аморе!..
— Это скандал! Это безобразие! — завопили все хором.
Сестра Глориоза, с глазами, вылезавшими из орбит, бормотала:
— Иисус Мария!.. Святой архангел Михаил!.. Libera nos, Domine!..[12]
— Да, синьора! Это они устраивают безобразие из-за исповедника. А я не могла исповедаться у приезжего священника, потому что я не дочь барона…
Игуменья, выпрямившись на своем возвышении, наконец сумела заставить услышать свой высокий голос:
— Я положу конец этому безобразию! Отныне и впредь единственным исповедником в монастыре будет дон Маттео Курчо, как и прежде!.. Приказываю повиноваться! Сестра привратница никого больше не пропустит в монастырь без моего на то особого разрешения… Приказываю повиноваться!.. Вы, донна Беллония, проведете восемь дней в карцере на хлебе и воде. А потом разберемся с вашим отцом!..
В ту ночь в монастыре Санта Мария дельи Анджели никто не спал.
— Что я могу поделать, если люблю его! Сердцу разве прикажешь?.. Так говорит возлюбленная царя Соломона в «Песни песней»…
Поскольку приемная и исповедальня монастыря Санта Мария дельи Анджели были теперь закрыты для падре Чичеро, он то и дело приводил слова возлюбленной из «Песни песней» в своих последних проповедях, которые читал монахиням по случаю великого поста. Падре Аморе, более пылкий, носился, как жеребенок, по Ветхому и Новому заветам, извлекая из них назидания такого рода: «Пленила ты сердце мое, о сестра моя, о невеста моя! Пленила ты сердце мое лишь одним взглядом очей твоих!..», «О боже, ты изгнал нас… Помоги же нам уйти от неминуемой опасности…».
В хоре, вторившем ему, слышны были подавленные вздохи и еще более выразительные всхлипывания. Сестра Бенедетта под своим черным покрывалом не в силах была сдержаться и зарыдала, как ребенок. А Беллония должна была слушать все это и глотать обиду.
Дулась она, дулась, и вдруг ей пришла в голову хорошая мысль.
Когда закончилось трехдневное богослужение, когда были погашены свечи и оплачены расходы, падре Аморе и падре Чичеро явились поблагодарить синьор монахинь и попрощаться с кающимися дочерьми, со всеми по очереди, чтобы не было обиды. Можете себе представить, в каком состоянии были бедняжки, а падре Чичеро то и дело доставал из кармана платочек, словно и у него сердце разрывалось на части при этом расставании. Вдруг в самый разгар немой сцены, происходившей между падре Аморе и сестрой Челестиной, — у обоих слезы на глазах — появилась Беллония и выложила все, что думает по этому поводу. Слезы, истерика, вопли. Их услышали даже на площади. Сбежались соседи, примчался Пеку-Пеку, явился дон Маттео Курчо, подошли даже бездельники из аптеки. И тут, увидев, что в приемной полно народа, Беллония заявила во всеуслышание, что хочет уехать с приезжими священниками, что всем сердцем привязана к ним….# Одним словом — скандал. Тут вскочила мать игуменья, разъяренная как фурия, и набросилась на всех, начиная с приезжих священников: