Я думаю о многом. Мысли причудливо кружатся в голове. Невольно вспоминается тургеневский рассказ «Живые мощи», читанный еще в детстве. Встает образ Лукерьи. Какая, однако, пропасть лежит между той эпохой и настоящей! Лукерья и Антон! Что между ними общего?
От Лукерьи и «Живых мощей» мысли перескакивают к современности. Смотрю на молчаливо согнувшегося извозчика. Самая изощренная фантазия едва ли могла бы придумать такое изумительное сочетание фактов, какое дает сейчас наша богатая советская действительность. Думал ли этот шагающий впереди избалованный сынок купца первой гильдии, что когда-нибудь он уподобится японскому рикше или китайскому кули и непривычными к работе холеными руками повезет вот так «сиволапого» мужика, которого его отец, да, может быть, и он сам не пустили бы даже на порог пышно убранной передней? Не знаю, что думает и чувствует бывший «миллионер», а мне радостно и легко от того нового, чего до сих пор никогда не бывало в истории человечества! Но я думаю об Антоне, что вот он, больной, почти умирающий, не «выбыл из строя», как жаловался утром, не утратил связи с радостной действительностью, с массами, а сохранил энтузиазм и волю к жизни. На спуске с горы повозку встряхивает; это вызывает у Антона боль, но он почти не замечает ее, он весь сосредоточен на открывшейся перед ним картине.
Мы на току. Пара лошадей кружит зубчатую шестерню молотилки. Бабы и девки сгребают мякину, и от нее кверху поднимается прозрачное облачко пыли. Антон жадно набирает грудью воздух и шутливо кричит, насколько хватает голоса:
– Сми-иррно!
– Здо-орово, председатель! – Поворачивая голову к Антону, но не прерывая работы, дружно отвечают все на приветствие, Антон – не председатель, даже не член правления колхоза, но его знают и любят, его уважают. И на просветленном лице Антона рассыпается улыбка радости.
Под лучами солнца, в людском гомоне, в красоте природы и труда – так хорошо вокруг.
– Дружней, молодежь, дружней! Не то расчет всем дам, – шутливо грозится Антон.
У одного из ометов группа отдыхающих женщин аппетитно ест яблоки. К колхозу перешел ермолаевекий сад, и в нынешнем году – большой урожай яблок. Антон бурлит:
– Эй, молодки! Вы чего отстаете?!
– Наведи, Антон, порядок! Построже на них… – подбадривает его погонщик лошадей.
– Есть! – смеется Антон. – Коли я сам не работаю, то хотя бы за порядком понаблюду.
– Почему у вас так много женщин? – спрашиваю я одну из отдыхающих.
– А у нас бедняки да вдовы первыми в колхоз пошли.
Мы проводим на току около часа. Антон счастлив и напоминает мне того прежнего, неутомимого Антона, которого я знал в течение многих лет.
Еще перед первой поездкой в Спасское я разыскал в Саратовском губстатбюро карточки земских подворных обследований и с помощью старого статистика Миловзорова обработал данные 1911 года. На вечернем собрании колхозников пользуюсь этим материалом.
Помещение набито до отказа. Старики, молодежь слушают доклад с таким вниманием, что даже теснота не мешает тишине.
– В тысяча девятьсот одиннадцатом году площадь посева на один крестьянский двор в Спасском составляла всего только две и восемь десятых десятины, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году она увеличилась до четырех и восьми десятых, то есть почти в два раза. А сейчас мы имеем на двор у единоличников пять и четыре десятых га, в колхозе «Отрез» – семь и семь десятых га, то есть рост почти втрое. Вот что дала крестьянам Октябрьская революция. При этом надо учесть и арендную плату помещику, и кабальные отработки.
Для старшего поколения в цифрах нет ничего нового, но в них повесть о судьбе каждого, в них – плоть и, кровь живых воспоминаний, и именно поэтому доклад производит впечатление разорвавшейся ракеты. Растет гул одобрения, восклицаний:
– Ловко, ядрена ягодка! А-а?
– Жили: ни земли, ни хлеба, погост да небо.
– Ни притулу, ни затулу!
Председатель собрания Комочкин – он же председатель колхоза – истово барабанит большим колхозным ключом вместо звонка по графину, чтоб прекратить шум. Несколько человек подкулачников пытаются сорвать общее настроение.
– Можно вопрос докладчику?
– Давай!
Незнакомый человек с острым лицом, отчего голова его похожа на птичью, осторожненько, как бы прощупывая каждое слово, скрипит жидким тенорком, обращаясь в мою сторону.
– Нет, ты вот ответь, – справедливо это или нет? Один трудящий сметанку с молочка получает, а другому трудящему снятая вода остается. Правильно так будет?
В рядах около спрашивающего ползет жидкий вызывающий смешок нескольких подкулачников.
Вопрос каверзный, и, чтобы дать должный отпор, надо сперва расшифровать враждебный смысл заданной загадки.
– Ты хочешь спросить, почему колхозники пользуются льготами и помощью?
– Вот-вот…
Расшифровке задачи помогают перекрестные возгласы с передних скамей:
– А каких это ты обиженных трудящими подразумеваешь?
– Каких? Извест-но! Которые шерсткой обросли… Ха!.. – раздается смешок.
Всем теперь ясно, каков может быть ответ докладчика.
– Правильно, что колхозы получают поддержку. Только через колхозы деревня придет к лучшей жизни. И еще правильно также, что раскулачиваются эксплуататоры, враги трудящихся…
Словно в перестрелке с разных концов летят возгласы, насмешки:
– Довольно, поснимали сметанки с чужих горшков! Хватит!
– И пустой воды бы лишить, особливо тех, которые с обрезами…
Маневр классового врага не удался, у подкулачников больше не хватает смелости выступать открыто.
Собрание выносит резолюцию, в которой говорится: «провести коллективизацию полностью, то есть на все сто процентов».
* * *
Изба Чиркиных разгорожена на две комнаты. В одной из них, поменьше, отведен ночлег мне вместе с Антоном.
В потолок комнаты ввинчено большое железное кольцо, когда-то на нем висела ребячья зыбка.
Антон лежит на деревянной кровати, я – на полу, на охапке свежего сена, покрытого сверх полога простыней, которую захватил с собой из дома.
Мы переговорили о всех впечатлениях дня, о собрании колхозников, о подкулачниках, о вынесенной резолюции.
Из соседней комнаты слышен сонный храп старшего сына Антона. Он вернулся домой поздно, работа на дранке ударная, в две смелы, по двенадцати часов каждая. Антону не спится. Он лежит на спине, вытянувшись и сложив на груди руки, – совсем как мертвец. В тусклом освещении висящей на стенном гвоздике лампы-коптилки мне видно его землисто-желтое худое лицо, с ввалившимися щеками и глубокими впадинами закрытых глаз.
Жутко смотреть на опаленный молнией или съеденный изнутри червоточиной могучий дуб. Вот таким же опаленным дубом представляется мне сейчас прежний красавец Антон, высохший и сморщившийся, с седыми перьями волос на подбородке.
Неожиданный легкий стон.
– Помоги-ка мне, Алексеич, оправиться!
Я поднимаюсь, подхожу к кровати. Передо мной смешанная груда из тряпок и человеческих костей. Разбираю их. Поправляю подушку, укладываю Антона, накрываю сбившимся одеялом ноги, тонкие и легкие. В тусклом мерцании ночного огня они кажутся отшлифованными.
– Не могу уснуть, Алексеич, – жалуется Антон. – Днем вот ничего, а ночью совсем беда. Сперва загунит в ногах и спине, а потом ударит в голову.
– Что у тебя за болезнь, Антон?
– Видишь ли, Алексеич, при рентгенизации доктор сказал, что у меня был перебит позвоночник, а потом все заросло хрящом. Все это от побоев, которые вытерпел в пятом году…
Несмотря на отдаленность времени, воспоминания сильно волнуют Антона. Он поворачивает голову в мою сторону. Мелкая мучительная зыбь обходит его лицо. Приглушая голос, чтобы никого не беспокоить в соседней комнате, он говорит:
– Как нас били, как били, если бы ты знал! Сперва построили всех в шеренгу, прогнали прикладами сквозь строй. А потом добавляли поодиночке, кому сколько влезет. Меня как коновода били особо. Кагин говорит, что ему дали двадцать три удара. Не знаю, может быть; он и считал. А я ничего не помню. Потерял сознание. Только одна мысль: скорей бы конец. И еще внутри надежда теплилась, авось останусь в живых.
Антон на время смолкает, часто и неровно дышит, на висках у него выступают капли пота. Опасаясь за его состояние, я говорю:
– Тебе трудно, Антон. Может быть, ты завтра доскажешь.
– Нет, нет, слушай. Очнулся я, когда уже везли в Кондоль. Свалили всех в одну кучу, голова уткнулась во что-то жесткое. Ну, в грядку, что ли, сверху навалены тела, вокруг ночь, туман, – не то дождь, не то снег. Только я никакого холода не чую, даже жарко.
Последний раз, помню, на въезжей в Крндоли… Здесь опять били… Топтали ногами… В душу, в мать ругали, охальничали. Мы валялись на полу, а они вскакивали на грудь, на живот, – били сапогами в лицо, в зубы… Про Гришина рассказывают, что у него руки вывертывали, как на дыбе. Когда я очнулся, вокруг месиво из крови, и грязи. В глазах туман, в голове муть. И только пить хочется, а пить не давали.