Федор Александрович Абрамов
Две зимы и три лета
1
- Па-ро-ход! Па-ро-ход идет!
С пекашинской горы косиками – широкими проезжими спусками, узенькими, вертлявыми тропками покатились люди.
За разлившуюся озерину попадали кто как мог: кто на лодке, кто на ребячьем плотике, а кто посмелее – подол в зубы – и вброд. В воздухе стоял стон и гомон потревоженных чаек, черные чирята, еще не успевшие передохнуть после тяжкого перелета, стаями носились над головами ошалевших людей.
Так бывает каждую весну – к первому пароходу высыпает чуть ли не вся деревня. Потому что и весна-то на Пинеге начинается с прихода пароходов, с той самой поры, когда голый берег под деревней вдруг сказочно прорастет белыми штабелями мешков с мукой и крупами, пузатыми бочками с рыбой-морянкой да душистыми ящиками с чаем и сладостями.
В этом году никто не ждал даров из Архангельска – пинежские подзолы да супеси вот уже который год подкармливают отощавший город. Мало было надежд и на приезд фронтовиков. Где же им обернуться, когда только что кончилась война? Но давно-давно не видал пекашинский берег такого многолюдья. Ребятишки, девки, бабы, старики – все, кто мог, выбежали к реке.
Пароход из-за мыса не показывался долго. Костерик, наскоро сложенный из не просохшего еще хвороста, не разгорался, и люди, чтобы согреться, жались друг к другу.
Наконец у того берега, под красной отвесной щелью, леденисто сверкнул белый нос.
– "Кура", "Кура"! – закричали с насмешкой ребята, явно разочарованные тем, что вместо двинского богатыря-красавца к ним бредет маленький местный тихоход, который был построен пинежскими купцами Володиными еще в начале века.
Пароход с трудом подавался вперед, густо разбрасывая летучие искры по реке. Быстрым течением его откидывало к тому берегу, пенистая волна задирала нос. И уныло-уныло выглядели грязные, свинцового цвета бока, все еще по-военному размалеванные в черные полосы.
Но голоса своего «Курьер» за войну не потерял. Пронзительно, молодо закричал он, подходя к берегу. Будто весенний гром прокатился над головами людей. И как тут было удержаться от слезы! В войну помогал, можно сказать, жить помогал «Курьер» вот этим самым своим гудком. Бывало, в самые черные дни как заорет, как раскатит свои зыки да рыки под деревней – сразу посветлеет вокруг.
Варвара Иняхина с молодыми бабенками, едва приткнулся пароход к берегу, вцепилась в старика капитана, единственного мужчину на пароходе:
– Чего мужиков-то не везешь? Разве не было тебе наказа?
– Смотри, в другой раз порожняком придешь – самого оставим.
– Ха-ха-ха! А чего с ним делать-то?
Тут кто-то крикнул:
– А вон-то, вон-то! Еще один пароход!
Пароход этот – плот с сеном – плыл сверху. Круто, как щепку, вертело его на излучине повыше деревни, и два человека, навалившись на гребь – длинную жердь с лопастью, вделанною в крестовину, – отчаянно выгребали к пекашинскому берегу.
– Да ведь это, никак, наши, – сказала Варвара. – Кабыть, Мишка с Егоршей.
– Его, его – Мишкина шапка. Вишь, как лиса красная.
– Это они с Ручьев, из лесу едут.
Бабы заволновались. Пристать к пекашинскому берегу в половодье можно только в одном месте – у глиняного отлогого спуска, там, где сейчас стоял «Курьер».
– Отваливай! – разноголосо закричали они капитану. – Не видишь разве люди к нам попадают.
– Отваливай, отваливай! Поимей совесть.
И капитан, чертыхаясь, уступил – отдал команду сниматься.
Плот с сеном впритык, под самым боком прошел у разворачивающегося парохода.
2
Пряслинский дом с реки не виден – амбар да подклет[1] с разросшейся черемухой спереди, – и Михаил увидел свой дом, когда уже поднялся с возом в гору.
Изба была новая, с пестрыми стенами.
Клали избу прошлой осенью, перед самым его отъездом в лес. Клали второпях, из старья – новых бревен хватило только на верх и низ, и вот получилась хоромина военного образца: один угол увело в сторону, другой сел, когда еще не набрали крышу. А в общем, тепло в стенах держалось, и Пряслины, намерзнувшись в старой развалюхе, нахвалиться не могли новой избой.
Засмотревшись на красный флажок, вывешенный на углу избы, Михаил и не заметил, как лошадь поравнялась с окошками.
– Тпру-у-у! – закричал он и кинулся догонять воз. Но еще раньше, чем он подоспел к лошади, ее перехватила мать.
– Вернулся! А мы ждем-ждем – все заждались. Мне бабы сказали, что Михаил у вас с сеном, – дак уж я рада.
Приподняв кверху худое, обветренное лицо, Анна старалась заглянуть сыну в глаза, но взгляд Михаила скользил поверх ее головы. И она, виновато посмотрев на разобранную изгородь спереди заулка, сказала:
– На той неделе это. Навоз возили.
– Ас задворков подъехать не могли? Там через воротца хоть на тройке скачи.
– Да уж так получилось. Недодумали.
– Все вы недодумали. Кабы сами огороду запирали, небось додумали. А это что? – закричал Михаил, кивая на свалку за крыльцом. – Руки отпадут на поле выплеснуть?
Несколько смягчился Михаил, когда телега с сеном подошла ко двору. Даже остановился на какое-то время, словно прислушиваясь к тому, что делается там у Звездони, за ржаными, почерневшими за зиму снопами, которыми для тепла были заставлены ворота двора.
Но Звездоня не догадалась подать голос хозяину, и за нее ответила мать:
– Скоро. Все ладно – скоро опять с молоком будем. Две недели осталось.
– Не ошибаешься?
– Да нет. И сама и Степан Андреянович высчитывал. Так по срокам.
Сено и солому на поветь до прошлой осени Пряслины подымали по взвозу бревенчатому настилу, а осенью, когда Михаил был уже в лесу, взвоз обвалился, и корм с тех пор носили на руках.
Однако Михаил сейчас нашел другой выход – откидал от задней стены двора кряжи и телегу поставил так, что сено можно было перекидать вилами прямо с телеги на поветь.
Анна, пока он распутывал веревки на возу, докладывала о семейных делах: Лизка с Татьяной на телятнике, Петька и Гришка убежали за клюквой…
– То-то, я гляжу, нету их у реки, – сказал Михаил. – Все ребята у реки, а наших нету.
– Просились. Слезно молили: хотим к пароходу. Да я говорю: "Что вы? Где у вас совесть-то? Чем будете Мишу-то своего встречать?" Беда, тебя ждут. Только Миша один и на уме. Глаз из окошка не вынимают. Похвали их. Уж такие оба заботы – мы с Лизкой нынче ни дров, ни воды не знаем. Все они.
– Переползли в третий класс?
– Переползут. Августа Михайловна тут как-то встретилась: спасенья, говорит, не имею.
– А тот разбойник?
Анна отвела глаза в сторону.
Михаил снял с воза берестяную корзину с брякнувшим чайником, спросил недобрым голосом:
– Опять чего-нибудь натворил?
– Натворил. К учительнице в печь залез, кашу из крынки выгреб. – Анна вздохнула. – Не хотела я тебя расстраивать. Да что – не скроешь.
– Ладно, иди открывай поветь, – сказал Михаил. Сдвинув к переносью брови, он тяжелым взглядом обводил задворки деревни. С какой радостью он плыл сегодня домой! Война кончилась. Праздник небывалый. А тут не успел еще ступить за порог избы – старая веревочка закрутилась.
Федька – его давно уже не звали Федюшкой – был наказанием всей семьи. Ворюга, повадки волчьи. А началось все с пустяков – с кочешка капусты, с репки, с горстки зерна, которые он начал припрятывать от семьи. Потом дальше больше: в чужой рот полез.
В прошлом году у Степана Андреяновича восемь килограммов ячменной муки украл. Весь, до грамма, паек, выданный на страду. Люди, понятно, взбудоражились – кто? какой казнью казнить вора? А в это время рыжий дьяволенок спокойно каждое утро, как на работу, отправлялся в пустой овечий хлев на задворках, садился на чурак – специально для удобства принес – и запускал руку в мешок. Так сидящим у мешка на чураке и накрыла его Лизка…
"И в кого он такой выродок?" – снова, в который раз задавал себе вопрос Михаил.
Мать открыла ворота на повети, подала ему вилы. Вдвоем они быстро разгрузили телегу. Потом Анна спустилась к нему с граблями и начала старательно загребать сенную труху.
– Брось, – сказал Михаил. – Незавидное сено. Осенщак[2].
– Что ты, я вся рада. Без корма живем. Будет у людей зависти.
– Нашли чему завидовать. Мы с Егоршей помучились с этим сенцом – будь оно проклято. Осенью собирали черт-те где. А сейчас на себе через болота таскали ну-ко, попробуй. – Михаил посмотрел вокруг, хмуро поджал губы: – Когда надо, наших ребят никогда нету.
– Ты насчет лошади? – Анна живо и предупредительно закивала. – Не беспокойся. Иди в избу. Я отведу. – И вдруг, взглянув в сторону колодцев, всплеснула руками: – Да ведь там, кажись, они, разини? Вот как расселись ничего не видят.